С гор вода — страница 29 из 40

— А все остальное, — заговорил снова Столбушин, — за исключением этих десяти тысяч, — имение, мельница, завод и все, какие найдутся деньги, — я решил завещать…

«Кому? — мучительно носилось в мыслях Валентины Михайловны. — Кому?»

— Тебе, — коротко и сухо закончил Столбушин.

— Зачем? — спросила она. — Зачем так много, и потом с какой стати ты расстраиваешь себя этими преждевременными распоряжениями? — заговорила она поспешно, чересчур поспешно, и ее слова звучали как-то раздвоенно, как клавиши фальшиво настроенного инструмента.

Болезненно-восприимчивым слухом он услышал это и прерывисто всхлипывающим дыханием глубже втянул щеки. Кожу у его висков заметнее собрало в складки.

«Радуется», — подумал он с холодом у сердца.

— А ты меня все-таки не перебивай, — попросил он ее скорбно.

— Я тебя слушаю, — виновато выговорила она, потупляя глаза.

Он сказал:

— Это мое решение непоколебимо, и на днях я поеду в город, чтобы оформить его надлежащим порядком. Ты была мне хорошей и ласковой женой и верным другом. Ближе тебя у меня никого нет. И разве я мог позабыть о тебе в моем последнем распоряжении?..

Слова его звучали искренно и тепло. Валентина Михайловна приподнялась, подошла к мужу, опустилась рядом с ним на колени. Жгучее, мучительное чувство стыда охватило ее сердце.

«Прости меня за все, за все, за все», — думала она, стискивая руку мужа в покаянном порыве.

В том же беспредельном порыве она потянулась к его губам, но с этих губ отвратительно несло смрадом смерти.

Столбушин отстранил ее, догадавшись о ее невольном отвращении. И понуро вышел из комнаты.

«Умирающим ничего не надо», — думал он, вышагивая по двору.

А солнце светило так ярко и щедро, и так хотелось, так хотелось жить.

После обеда, когда Столбушин спал, Валентина Михайловна взяла книгу, прошла в сад и легла на траву, уносясь взором в безмятежные глубины неба. И ей въявь пригрезилось:

Апрельское мягкое солнце ласково нежило сад. Цвел шиповник, и гудели пчелы. А она с звонким смехом, которым искрилось все ее существо, бежала по аллее, желая лукаво спрятаться от Ингушевича. Но он нашел ее и, взяв ее за руку, сказал:

— Я вас люблю!

— А муж? — вскрикнула она, сотрясаясь от безмятежного смеха.

— Вы его не любите и никогда не любили! Вы вышли замуж, чтоб сделать выгодную партию!

— Ого! — воскликнула она.

— Да-да! Вы даже еще и не догадываетесь о том, какое блаженство любить и целовать губы любимого, — жарко говорил Ингушевич.

— Разве это так сладко? — спросила она его, играючи, упиваясь своею игрою. — Ужели?

— О-о, — воскликнул Ингушевич, — за эти радости можно отдать всю жизнь!

Она опять шаловливо спросила:

— Но что скажет на это мой муж? Как вы думаете?

— Ваш муж? — спросил Ингушевич и резко, сердито добавил: — Но ведь ваш муж умер вот уже год тому назад! Вспомнили тоже!

— А-а, — простонала Валентина Михайловна, порывисто поднялась с травы и, забыв о книге, пошла к дому.

И увидела поспешно вышагивавшего к ней навстречу Ираклия. Лицо его, как ей показалось, было озабочено.

«Муж умер! — вдруг пронеслось в ней жарким опустошительным вихрем. — И Ираклий идет сообщить мне об этом!»

Всей своей протестующей мыслью ей хотелось закричать:

«Гнусная я, гадкая, гнусная…»

Ираклий подошел и сказал:

— Чай для вас сервирован на маленьком балкончике-с.

Когда она уже прихлебывала из чашки свой чай, Ираклий сдержанно и чопорно доложил ей:

— А с Ингушевичем полчаса назад несчастье на мельнице произошло. Очень занятный казус…

— Что такое? — выговорила она, вся холодея.

— Колесом его зацепило и в машины втащило…

— Ну, что же? — совсем задохнулась она. — Что с ним? Он жив?

— Абсолютно жив и даже смеются! Только пиджак ему попортило. В момент выхватить его поспели.

— Как вы говорить ни о чем не умеете! — вдруг раздражилась она. — Оставьте меня одну, ради Бога.

Ираклий ушел, а она, припав головой к столу, истерично разрыдалась.

Вечером Ингушевич показался ей веселый и хохочущий. Он шутил, скаля крепкие зубы.

— Несъедобным я для машин оказался. А вы, кажется, недовольны, что я так легко отделался? Желали моей смерти?

— Отчего? — спросила она замкнуто и непонятно.

— Разве я не вижу: сердитесь вы на меня за что-то…

Она промолчала.

Когда она раздевалась, чтоб ложиться спать, муж опять заговорил с ней о духовной. Но она перебила его с злыми слезами в глазах:

— Ах, пожалуйста, нельзя ли без этих разговоров…

Столбушин подчинился и перестал. Спал он в эту ночь, как и всегда, беспокойно, с тягучими всхлипываниями, стонами и содроганиями. А она с постели смотрела на небесные звезды и думала:

«Кто водит эти воздушные хороводы? Зачем? Почему все существо человека так полно жгучих противоречий? Для чего вся жизнь окружена неразгаданной тайной? Кто так устроил? Для чего?»

Облокотясь на подушку локтями, долго так глядела она в небеса и думала, пока ее усталую голову не стало заволакивать млечными туманами. И тогда близко, под самым окном, в кустах сирени завозились маленькие бородатые карлики. Перешептывались:

— Она не может спать…

— Она несчастна…

— Пожалеем несчастную…

Она прониклась беспредельною жалостью к себе и заснула.

За утренним чаем Столбушин думал:

«Сейчас она разбранила Ираклия за то, что тот вместо ее любимого вишневого варенья подал к чаю клубничного, ох-хо-хо. Рядом с нею умирающий, а она может раздражаться из-за таких пустяков! А я еще хочу ее облагодетельствовать! За что?»

Потянулся скучный день, ехидно нашептывающий каждой уходящей минутой о приближающейся смерти. Столбушин вздохнул.

VII

Когда рожь сняли, Столбушин поехал в город.

— Пора пришла думушки последние оформить! — сказал он Валентине Михайловне.

В этот день с утра его сильно знобило, и он ходил по комнатам в беличьей куртке и в высоких бурочных сапогах. В таком костюме он сел и в коляску, чтобы ехать в город. Заняв, тотчас же по приезде, номер, он послал за нотариусом и распорядился, чтоб в номер подали чаю и коньяку.

Нотариус, потеющий, полный человек с рыжими, лохматыми усами и прозрачными глазами, не заставил долго ждать себя и с удовольствием тотчас же принялся за чай и коньяк. По его примеру подлил в свой стакан коньяку и Столбушин. Теплый и душистый напиток согрел его и развязал ему язык. После третьего стакана он, всегда такой замкнутый, вдруг раскис и стал жаловаться на свою судьбу. Дружески похлопывая нотариуса по коленке, он говорил.

До сорока трех лет ему, Столбушину, ужас как не везло в жизни. За двадцать пять лет неуемной работы он из босоногого бобыля-парня стал богачом, крупным землевладельцем, заводчиком. Всю окрестность своим именем наполнил он. Женился он тут на писаной красавице, по любви. Зажил с женою душа в душу, пил радости, о которых раньше и грезить не смел, и вдруг — рак желудка.

— Голодной смертью меня порешили заморить! — сипло восклицал он с блестящими сухими глазами. — Меня, — это при моей сытности-то! При моих достатках! Кто бы мог это предвидеть!

Нотариус сопел носом и соболезнующе качал головою:

— Скажите пожалуйста!

— Я до сорока лет, — вскрикивал, приходя в неистовство, Столбушин, — до сорока лет, как монах, во всем себе отказывал. Думал: придет мой час, завоюю благополучие, сооружу башню и тогда всего всем животом моим отведаю! А мне и пяти лет понежиться не дали! Из самых губ самый сладкий кусок выхватили. Хорошо это? Честно? А если я, например, взбешусь? А если я в полную расплату таких черных делов наделаю, от которых все окрестности взвоют? Какой на меня может быть суд? Чего я могу бояться после таких концов? Иван Спиридоныч! Вас Иван Спиридонычем зовут? Проследите всю систему моей личной жизни! Видите вы слезы моего сердца?

— Казус, — разводил нотариус потными, лоснившимися ладонями, — почти исторический казус!

— Казус! — жалобно восклицал Столбушин. — Казус! А у меня от этого казуса кровью мозг застилает, когда я только подумаю, кому я должен оставить все сооруженное мною здание! Кому? За что? С какой стати?

— Гербовые марочки надо будет купить, пока лавочки не закрыты, — вскользь заметил нотариус.

— Гербовые марочки, гербовые марочки! — с горечью воскликнул Столбушин, переваливаясь к нему и возбужденно хлопая его по коленке. — Побери дьявол все гербовые марочки!

Его мозг действительно словно застилало кровью, и гневным удушьем томило сердце, царапало грудь.

— На цугундер меня, стало быть, тащат, на цугундер, — выкликал он тоскливо, — кричат в уши: «Пиши духовную, издыхающий пес! Откажись от всех своих житейских благополучий!» В пользу кого отказаться? Для какого случая? Что-с?

Однако духовной на этот раз Столбушин не совершил. Посовещавшись с нотариусом о кое-каких формальных подробностях, он сказал:

— А ради духовной я к вам как-нибудь еще раз после заеду. И тогда все в лучшем виде оформим!

И приказал подать себе лошадей, чтоб ехать обратно домой. Никифор форсисто подал щегольскую тройку. Столбушин уже поджидал его на крыльце и стоял, облокотясь на перила, сгорбившийся, жалкий, словно разбитый на ноги. Молча, ни на кого не глядя, сел он в коляску, будто замерзнув среди своих колючих дум. И только когда проехали уже верст пять, он вдруг резко крикнул Никифору:

— В Березовку!

— В Березовку? — с недоумением спросил Никифор, точно не веря своим ушам. И подумал: «Перед смертью всю свою родню навестить задумал!»

О болезни Столбушина давно уж знали все в усадьбе.

Он повернул тройку с столбовой дороги на узкий, полузаросший подорожником проселок. И тронул вожжи.

Солнце близилось уже к закату, когда показались кривые улицы Березовки. Сейчас же у околицы попались бабы с водой, дьячок с удилищами на плече и галопом прыгавший мальчишка в коротеньких штанишках; в корзиночке, с какими бабы ходят за грибами, он волок по земле черного с белым ухом щенка и кричал о себе на всю улицу: