«Не может быть! — в мыслях решил Богавут. — А если это так, то и жить не стоит! Пусть!»
— Нет стоит, — точно шепнуло приветливое, ласковое небо.
— Стоит, — благоухала степь.
— Ну, идем, — сказал Богавут резко и двинулся к речке.
Монах с трудом отлип от стены и пошел следом за ним, мягко ступая липовыми лаптями.
«И все-таки я напрасно сказал ему о револьверном выстреле! И почему именно сказал о револьверном выстреле?» — мутно и смятенно стояло в мыслях Богавута.
— Неужели? — проговорил он вслух.
— Что неужели? — переспросил его монах.
Он все отставал от Богавута, как-то с мучением припадая на левую ногу, опираясь на толстый суковатый посох. Богавут, чуть обернувшись, сказал:
— Неужели низость человеческая не знает пределов?
— А где ты поставишь пределы вершинам его духа? — вопросом же ответил монах. — Вопрос: где верх, где низ? Вот я перевернул мой посох, и верх стал низом, а низ верхом.
Он сделал два шага и добавил:
— Небесам, взирающим на землю, земля, люди и их законы должны казаться вершинами мировых истин. Вон ястреб, парящий надо мною, взирает на меня сверху вниз, и я кажусь ему мышью, меньше мыши, насекомым, праздно обременяющим землю! Так?
В глазах Богавута точно все заволоклось дымом. Страшной, беспредельной тоской пронизало сознание.
«Разве пропустить его вперед?» — подумал он о монахе.
«Не к чему! Не надо!» — решил он, преодолевая себя напряжением воли.
И остановился на берегу; Сутолки, на поляне, живописно окаймленной зелеными зарослями веселого лозняка.
— Ты ничего не имеешь против этого милого местечка? — спросил он, пробуя придать голосу шутливый тон.
— Во-первых, «на вы». Забыл обещание? — сердито поправил его монах.
Он остановился, припав на свой посох, и с мучительной гримасой на лице, засунув ладонь за пазуху своего засаленного подрясника, словно бы растирал грудь.
— Слушаю-с, — опять попробовал пошутить Богавут, чтоб расторгнуть тоску.
— А там, за кустиками, разве там не жилье? — беспокойно спросил монах, все еще держа руку за пазухой.
— Где? — переспросил Богавут.
В его сознании мутно прошло:
«Как это есть пословица о пазухе и о камне?»
— Там, — кивнул монах подбородком с торчащими жидкими клочьями волос, — вон там будто вьется дымок.
Богавут оглянулся туда, куда указывал монах. И в это же мгновение хлопнул выстрел, и что-то противно свистнуло мимо правого виска Богавута. Стальным движением он прыгнул влево, дважды как-то дико извернулся и ударом кулака выбил дымившийся револьвер из вытянутой руки монаха.
— Так ты вот как? — задыхаясь, воскликнул он. — Да? Верх стал низом?.. Да? И ястреб принял меня за воробья?.. Да?.. И ты перевернул свой посох?
Монах попятился от него, в карих глазах метнулся уже не испуг, а темное отчаяние и безграничная грусть. Он как-то пал наземь, вытянул руки. Изодранные губы вывернулись вверх. Лохмотья носа засопели.
— Вася! Убей меня сейчас же! Милый! Окажи услугу! Родной мой, пожалей меня и убей! — выкликал он, как в истерике, разбитым голосом. — Разве ты не видишь, что Петра Свержнева больше нет? Боль съела Петра Свержнева всего, без остатка! Разве ты не видишь, что перед тобой гнусный червяк и мерзавец!
Богавут поспешно сделал несколько шагов, согнулся, как под тяжестью, словно вдруг превращаясь в дряхлого старика. Потом медленно отвернулся. Выпрямился. Стал глядеть на фиолетовые облака. И из его глаз сразу хлынули медленные, едкие слезы. Протяжно, веско и тепло он выговорил:
— Не двинусь с места, клянусь! Цель вторично, но только в упор! Или воскресни! Воскресни!
За его спиной слышалось клокотанье, которое с трудом можно было признать за человеческие рыдания.
— Низкий червяк, не пощадивший собственного лица своего, стоит ли он жизни? — слышалось среди клокотанья.
Богавут, высоко подняв голову, безмолвно плакал, точно оплакивая дорогого покойника. И черной тучей обволакивалось сердце.
В груди того, кого Богавут называл Петром Свержневым, долго еще что-то клокотало, хлюпало, порой издавало тоненький, жиденький визг, точно делая отчаянные попытки воскреснуть, собрать в осколки разбитую волю. И изнемогало в бессилии, чувствуя тщетность попыток. И вскрикивало в черном отчаянии. Наконец, послышалось:
— Я погиб. Окончательно погиб. Нет меня. Я в растение превратился, и в нехорошее растение. В чужеядное. Во вредный грибок. В плесень. Но все же я еще не то, что ты обо мне подумал. Я еще никого не выдал. Пользы в этом никакой не вижу для себя. Пользы. Я ведь о малом мечтаю… Как смирненькая козявочка…
— Например, о чем? — спросил Богавут. Он еще стоял отвернувшись.
— Например, найти бы мне где-нибудь, или украсть, что ли, или выпросить у какого-нибудь благодетеля из купцов рублей двадцать пять и, смиренно добравшись до Нового Афона, постричься в иноки. Хорошо стройным клиросом церковные службы петь! Хорошо! Хорошо на вольном воздухе грушевые деревья окучивать. Ах, как хорошо! Приятно в уютной бухточке розовым утром на удочку камбалу и бычка ловить. У-у, до чего приятно! И, главное, никого и ничего не бояться! И, главное, даже во сне не видеть ужасов прошлого!
Слова замолкли, хлюпнула грудь, и снова послышалось:
— А ты все тот же?
Богавут, не поворачиваясь, отвечал:
— Все тот же. Мечтаю только о трехмесячном отдыхе. Надо возобновить силы… Сердце дало трещину…
— А там?
— Буду тем же, чем и был… пока…
— Что — пока?
— Пока не умру… должно быть…
— А отдыхать приятно?
Богавут ничего не ответил. Пискливый, раздражающий, терзающий сердце голос опять сказал за спиною:
— Я ведь в тебя совсем нечаянно выстрелил. Веришь? Нечаянно. Вдруг рассердился и выстрелил. И рассердился вот за что…
— За что?
— За то, что ты такой же, как и был. Красивый и телом, и лицом, и душою. И вот я выстрелил… Ты веришь? Злобой задушило. За это за самое. Ты веришь?
— Хочу верить, — сказал Богавут.
Ему было страшно и холодно, точно он разговаривал с мертвецом. Он передернул плечами. Противный голос чревовещателя приполз к нему, спросил, уколов слух:
— А ты тогда же бежал, когда и я? В ночь пожара в тюрьме? Так?
— Тогда же…
— Много наших тогда бежало…
Богавут ответил:
— Но многие уже изловлены снова. Я каждый день читаю газеты.
— С беспокойством? Я вот поэтому и лицо себе испортил… Чтоб не беспокоиться… Серной кислотой… И вместе с лицом всего себя истребил. Как ты меня узнал только? По голосу?
Дрожь и беспокойство послышались в голосе.
Богавут ничего не ответил. «Не воскреснет никогда!» — подумал он. И медленно повернулся, потому что повертываться было страшно, лицом к спрашивавшему. Что-то хотел сказать, но губы не выговаривали слов. Вдруг его всего взволновало, бросило в испуг. И не хотелось глядеть в глаза того. Поспешно он достал кошелек, соскальзывавшими пальцами стал рыться в нем. Наконец-то, с трудом извлек то, что было нужно: двадцатипятирублевку и трехрублевку. Проворно подошел и сунул их в руку одетого в подрясник.
— Это тебе на дорогу, — сказал он сухо.
Тот принял деньги, видимо, обрадовавшись. Удовольствием осветились на мгновение карие глаза. А потом изодранные губы как-то мучительно и противно вывернулись, и, испуганно замахав руками, он завизжал:
— Ну, а теперь скорее уходи от меня! Уходи от падали! Уходи, — стошнит! Ну, уходи же, уходи! Уходи!
Богавут махнул рукой и пошел прочь. Отвязал лошадь от столба кошары и полем поехал домой. С дороги он видел: тот, сняв лапоть, прятал деньги под грязную, изодранную портянку и не оглядывался на него. Не хотел. Боялся, может быть.
— Не воскреснет, — вздохнув, сказал Богавут. — Нет человека!
Беговые дрожки плавно покачивали его тело, точно нежно убаюкивая, и золотистый воздух поля сгонял с глаз злые видения, сдувал кошмарные сны. Но все-таки было грустно, как после погребения, словно он возвращался с похорон. Грусть все еще не уходила от него, когда он увидел в версте от усадьбы, на полевой дороге, между: высокой ржи, алый, как пламя, зонтик.
«Надежда Львовна», — догадался он.
Но милое сердцу имя не рассеяло тоски, и все та же тяжесть больно давила на сердце.
— Вы? — услышал он ее голос.
Она остановилась вровень с головой лошади, и колосья ржи мягко и вкрадчиво коснулись ее красивого плеча.
Придержав лошадь, он разглядывал женщину, как сквозь сон. Увидел ее широкий, светлый, с фиолетовыми цветами капот, мягкими волнами окутывавший ее стройное тело. Пряжки на ее ботинках. Глаз своевольно угадал под легкой тканью прекрасный изгиб ноги.
— Вы были на Сутолке? У пастухов? — расспрашивала она.
— Да.
— А теперь домой?
— Домой…
— А меня подвезете, Антон Григорьевич?
Красивые, как бы наивные глаза блеснули почти шаловливо:
— Подвезете? Ну? Отвечайте же!
Шаловливо замахнулась зонтиком.
— Ну конечно. С удовольствием, — наконец, ответил он.
— Даже с удовольствием? — затараторила она, широко, как всегда, раскрывая глаза. — У-y, какой вы прыткий! Медведь Медведевич Медвежников! Но как мне садиться к вам? Верхом? Боком? Я никогда не ездила на беговых дрожках! В самом деле, как? Фу, да не на колени же к вам! Помогите же, наконец, мне сесть, Мизантроп Мизантропович Мизантропов!
Она тихо рассмеялась, очевидно, над его неуменьем. Высоко подняла капот и тяжело облокотилась локтем на его руку. Запахом ландыша пахнуло на него от ее волос. Он увидел нежно-сиреневый чулок с багровыми маленькими, как искры, цветами, мягко обтягивавший стройную ногу.
— Ну, помогите же! — все смеялась она задорно. — Помогите же мне усесться поудобнее! Элегант Элегантович Элегантов! Ну, вот так! Уселась. Спасибо! Вертайте теперь лошадь назад. Как зачем? Хочу прокатиться с вами на беговых дрожках! Да вы не бойтесь, в усадьбу еще поспеете! Ну! Вот этой вот вожжой!
Он покорно повернул лошадь назад, куда приказывала она, покорно и благодарно ощущая всем своим существом ее теплое, такое нежное и такое сильное-сильное тело. Голову сладко и томно закружило. Грусть вышла из него, вся без остатка, душная и колючая, выброшенная новыми соками, бурно наполнившими жилы.