С кем ты и ради кого — страница 2 из 60

— Какую, товарищ старшина? — спросил кто-то.

— Откуда у человека силы берутся? Вот я с ним сколько лет уже, а понять того не могу. Он же ж, хлопцы, израненный скрозь. Под Халхин-Голом мотался, финскую прошел, с польскими панами дело имел, в небе Прибалтики его тоже видали! А как на крыло самолета ступит — крепче его будто нет во всем свете! Такой один целой бригады стоит!

Бойцы молчали.

Через несколько минут тишину казармы снова нарушил неторопкий украинский говорок Браги:

— Слободкин, спышь?

— Сплю, товарищ старшина.

— Зовсим?

— Уже и сон начинаю видеть.

Все знали, в каких отношениях были Слободкин и Брага. Молодой, недавно пришедший в роту боец никак не мог привыкнуть к трудной десантной жизни. С парашютом прыгать боялся: его уже два раза «привозили» обратно. Старшину беспокоило это не на шутку. Вся рота как рота, после команды штурмана ребята дружно высыпаются из люков ТБ-3, только один Слободкин в страхе забьется в самый дальний угол самолета и сидит там, пока не почувствует, что колеса снова тарахтят по земле. Тогда выползает на свет божий и говорит:

— Не могу.

— Страшно? — спрашивает летчик.

— Не могу, и все.

— Значит, страшно. Честно скажи, что кишка тонка.

Старшина и так пробовал, и эдак. И на комсомольское собрание вытаскивал Слободкина, и подшучивал над ним на каждом шагу — ничего не помогало. Поэтому все очень удивились, услышав, что на шутку Браги Слободкин ответил шуткой. А старшина даже обрадовался:

— Ну, раз шуткуешь, стало быть, ты еще человек! Сон, значит, начинаешь видеть?

— Сон, товарищ старшина.

Брага, обхватив колени руками, присел на койке.

— О чем же?

— Все по уставу, товарищ старшина, о службе: о ночных тревогах, о маршах, ну и о прыжках, конечно. Будто прыганул-таки!

— Правильный сон! Так держать, Слобода! Хоть во сне стребани, порушь свой испуг, Христа ради.

Старшина удовлетворенно вздохнул, повернулся на другой бок.

— А теперь дайте тишину, хлопцы, скоро ранок уже.

Брага зарылся в одеяло и почти сразу заснул. Вскоре заснули и все другие. Только Слободкин ворочался до самой команды дневального «подъем!», так, наверно, и не увидав в ту ночь своего «уставного» сна.


После этого ночного разговора отношения между старшиной и Слободкиным начали меняться. Брага, очевидно, решил предоставить событиям развиваться так, как они сами пойдут: довольно, мол, «давить» на Слободкина — не маленький, сам поймет. Слободкин почувствовал это, повеселел.

— Это Брага жизни ему поддал! — смеялись ребята.

Слободкин молчал, но в душе его что-то зрело — все это видели. Однажды, после вечерней поверки, накануне очередных прыжков он сказал ребятам:

— Если я завтра опять… Сбросьте меня, как сукиного сына, не пожалейте.

— Смеешься? — спросили ребята Слободкина, а сами видят — не шутит.

— Упираться буду, все равно…

Перед прыжками вообще плоховато спится, а тут еще Слобода со своими штучками-дрючками. Проворочались парашютисты в ту ночь, не заметили, как подъем подошел. Трех еще не вызвонило, как дневальный горлышко прополоскал.

Встали нехотя, зябко поеживаясь, ну а у Слободкина вообще был вид такой, будто он и не ложился, — бледный, даже серый, весь в себя ушел.

До аэродрома ехали молча. Только перед самой посадкой в самолет кто-то спросил Слободкина:

— Не передумал?

— Нет, — попробовал ответить он как можно тверже, но в груди его все-таки сорвалась какая-то струнка.

Все решили: будь что будет, а толкануть его толканем. Пусть наконец испробует. Может, наступит у парня перелом.

Сговор молчаливый, без лишних слов получился. Тем крепче и надежнее он был. Слободкин почувствовал это. Некурящий, он вдруг попросил у кого-то «сорок», а когда затянулся, закашлялся, на глазах появились слезы.

Ребятам смягчиться бы, отменить свой приговор, но где там! Будто бес в них какой вселился: сбросим, и все!

Поднялись. Летят. В полумраке искоса на Слободкина поглядывают. Видят, ни жив ни мертв, а бес неотступно стоит за спиной каждого.

Когда штурман подал команду: «Приготовиться!», подобрались поближе к люку и стали смотреть на бежавшие внизу поля. Слободкин, обхватив обеими руками одну из дюралевых стоек, тоже смотрел вниз, но не на землю, а себе под ноги.

Все поняли: не прыгнет.

Вот уже команда: «Пошел!», парашютисты один за другим исчезают в ревущем квадрате люка. Вот из двадцати в самолете осталось десять, семь, пять…

Ребята пытаются увлечь за собой Слободкина. Тщетно. Будто невидимые силы приковали его к самолету.

Только вечером узнали, почему двум десяткам здоровяков не удалось сдвинуть с места одного человека: с перепугу он пристегнулся карабином к дюралевой стойке. Тут его хоть тракторами тащи.

Об этом рассказал сам Слободкин.

— Злитесь? — спросил он в наступившей после отбоя тишине.

— А!.. — многозначительно вздохнул кто-то.

— Значит, злитесь. А зря. Не от страха я на карабин заперся.

— Тогда, значит, от ужаса.

— Ну вот, я же говорю, злитесь, а когда человек зол, он не просто зол, он еще и несправедлив.

— Ты нам еще мораль читать будешь?

— Мораль не мораль, а объяснить должен.

— Ты зарапортовался совсем. То «прыгану», то «кидайте» меня, ребята», а то уперся как бык — ни с места. Да это же срам на всю бригаду! Чепэ! Завтра в округ, а то, глядишь, и в Москву доложат.

— Я кому угодно скажу: не от страха. Честно. Просто обидно стало: все люди как люди, а мне, как последнему трусу, коленом под зад…

— Эти штучки, Слободкин, мы уже знаем, — рявкнул Кузя, самый справедливый человек на свете, в том числе и в первой роте. — Ты же просил тебя скинуть?

— Просил.

— Ну?

— Ну, а потом передумал, сам решил прыгать, без всяких толкачей. Принципиально.

— Ну и прыгал бы себе на здоровье.

— Пока все прыгнули, пока я отцепился…

— «Пока, пока»… — передразнил Слободкина Кузя. — Вот я сам за тобой прослежу.

Ничего вроде бы особенного не было в Кузе, никаких не значилось за ним подвигов, как, например, за Поборцевым, прошедшим большую солдатскую школу, но Кузя в сознании ребят стоял с командиром рядом за свой прямой, справедливый и твердый характер.

Когда Кузя сказал Слободкину: «Я сам за тобой прослежу», тот понял: теперь пощады не жди.

В тот день, когда были объявлены очередные прыжки и пришла пора Слободкину взбираться в самолет, бедняга и не пытался скрыть охватившего его волнения. Он хотел махнуть кому-то рукой на прощанье, но у него получился такой беспомощный жест, что у каждого сжалось сердце.

Вечером бойцы собрались в ленинской комнате для разбора учений.

В самом начале своего выступления старший лейтенант Поборцев сказал, что прыгнули все отлично, в том числе и Слободкин, за которого волновалась вся рота.

Слободкин молчал. Только молчал уже не так, как там, в самолете, молчал совсем по-иному. Но вид у него был такой, будто он ничего особенного сегодня не совершил. Он ведь и действительно не сделал ничего выдающегося. Всего лишь первый шаг к тому, чтобы стать таким же, как его товарищи, как Брага, Кузя, как десятки и сотни других.

— А все-таки Слобода со всей ротой в ногу шагает! — сказал перед отбоем в курилке Кузя и как-то особенно вкусно и смачно затянулся махоркой.

Он всегда так вкусно и смачно затягивался, когда у него было хорошее настроение.

2

Первая рота спала крепко, видела сладкие сны. Как же еще спать, когда намаялись до чертиков? Какие же еще видеть сны, если тебе двадцать, и то, почитай, неполных?

Самый сладкий сон снился, конечно, Слободкину. Он тогда пошутил, что видел сон «по уставу», а сегодня именно такой ему и пригрезился. Будто подошел к бомбовому люку, оттолкнул локтями всех своих «опекунов», посмотрел, не стоит ли кто за спиной, и, убедившись в том, что ни одно колено в него не нацелено, ринулся в разверстую пасть люка — перепуганный насмерть и торжествующий…

Когда проснулся, у него было такое ощущение, что сон продолжается, — вся рота только и говорила о прыжке Слободкина. Как он отстранил всех от себя, как оглянулся, как бросился в люк и рванул кольцо…

Рота тем воскресным утром проснулась задолго до семи, без всякой команды дневального. И все Слободкин был виноват, его вчерашний прыжок.

Слобода, счастливый, лежал на койке и принимал поздравления.

— Ты, чертяка, весь мир потряс! Весь мир и старшину нашего Брагу Ивана Федоровича, — подвел итог поздравлениям Кузя. — Надо бы выпить по этому случаю, да вот беда: нет ни чарки, ни горилки, — подлаживаясь под украинский говорок Браги, продолжал Кузя. — Ну, так и быть, получай пол-литра из моего энзэ.

Под дружный хохот всей роты Кузя достал из тумбочки флакон тройного одеколона, вылил содержимое в алюминиевую кружку, разбавил водой из бачка и с торжествующим видом, шлепая босыми ногами, подошел к Слободкину.

— Пей, Слобода, мировой коньяк «Десантино». Пей, но не напивайся, один глоток, остальное — по кругу.

Слободкин отхлебнул, передал кружку соседу по койке.

— Экономь, братцы, горючее! — покрикивал Кузя.

Шутки шутками, а немало глотков оказалось в той кружке. Добралась она и до дневального, когда тот уже приготовился крикнуть «подъем!».

— Символически, — успокаивал дневального Кузя, — сами понимаем: на посту нельзя.

Дневальный увертывался от ребят, хотя по всему было видно и ему страсть как охота разделить всеобщее торжество.

Когда уже вся рота, дурачась, пела «Шумел камыш», в казарму вошел Поборцев, но он не рассердился при виде такого зрелища. Сел на край койки Слободкина и сказал:

— Поздравляю. Примите и мой подарок: в следующую субботу увольняетесь в город на целые сутки. Довольны?

— Спасибо, — совсем не по уставу ответил Слободкин. — Большое спасибо!

Давно у Слободкина не было такого праздника, как сегодня. Весь день он писал письма и балагурил с приятелями. Напишет письмецо — и к друзьям, в курилку. Покурит, почистит и без того до блеска надраенные сапоги, поговорит о том, о сем — и снова к столу.