Каганов удивился:
— Двухзаходную? Это ж для седьмого разряда работа!
— Для седьмого.
— А у вас?
— Пятый.
— И все-таки нарезали?
— После седьмого пота.
— Ну вот, в полном соответствии с этим вам должны бы оформить теперь и новый разряд — седьмой.
— Только поту не было, — вмешался Зимовец, — дрожал, как бобик, я свидетель!
— Задрожишь! Я не токарь, но прекрасно понимаю, что такое двухзаходная. Поздравляю вас, Слободкин! И хорошо нарезали?
— В том-то и дело, что сикось-накось…
— Ну ничего, ничего, наладится. Главное, в руки свои поверили. Когда ко мне-то зайдете? Может, сегодня? Да-да, именно сегодня. Помните? И вы, Зимовец, приходите. Придете?
Зимовец молча посмотрел на приятеля. Как он, дескать, так и я.
— Ну вот и отлично, — сказал Каганов. — Обоих жду обязательно.
Часов в девять вечера, отдохнув немного, Слободкин и Зимовец отправились к Каганову. Хозяин уже поджидал их. На электроплитке стоял покрывшийся мелкими каплями воды чайник.
Вскоре явился и знакомый Каганова — сталинградец. Внешне он ничем не отличался от заводских. Даже в полумраке было видно, как глубоко запали его глаза, как резко выступили скулы. Но Слободкину человек этот сразу показался необыкновенным, непохожим на всех. Что-то было во всем его облике от самого Сталинграда, которому выпало на долю столько тягот и испытаний уже с первых месяцев войны.
Они надеялись услышать подробный рассказ о мужественных людях города, но приезжий сам начал сразу с расспросов. Его интересовало все — и как работает завод, и как устроились на новом месте, и часто ли бомбит немец. И когда узнал, что часто, сказал:
— Над Сталинградом его посшибали несметное множество. Но летит, летит еще, ничего не боится — ни зениток, ни «ястребков». Чтобы посеять панику, швыряет вместе с бомбами пустые, рассверленные со всех сторон железные бочки из-под бензина. Почерневшее среди бела дня небо воет, выматывая из людей душу…
Слободкин глядел на сталинградца восторженно. Вот так надо рассказывать людям о войне!
Где-то около полуночи, когда собрались попить чаю, за окном завыла сирена. Все четверо вышли из барака. Лучи прожекторов упирались в низкие, притертые друг к другу тучи, нервно метались, словно не зная, что делать. Зенитки били дружно, напористо, но наугад. А немец, не видя под собой цели, бомбы бросать не стал. Швырнул две-три и ушел. Однако зенитчики почему-то огня не прекращали. Осколки с шипеньем и свистом падали на крыши бараков, к ногам вышедших на улицу сонных людей.
Сталинградец рассердился:
— Зачем столько шума? Ведь ясно же — дальше прочапал.
Каганов вступился за зенитчиков:
— Поглядели бы вы на тех пушкарей! Девчонки! Маму не кличут, и на том спасибо.
— И то верно. Иногда и у нас пушкарят шерочка с машерочкой, но дело свое знают до тонкостей. Чуют, когда бомба летит, когда — бочка, а когда, отбомбив, порожний, одним мотором пугает, с разбегу кидается. Стоят не робеют.
— Они и у нас молодцы, — перебил сталинградца Каганов, — ты их увидишь еще. Мы тут недавно работаем, вдруг слышим — загрохотало что-то со страшной силой. От усталости с ног валимся и никак не поймем, то ли снова налет, то ли хляби небесные разверзлись. И что же ты думаешь? Девчата собственноручно сбитый «юнкерс» на тросе волокут. Не целый, конечно, растерзанный взрывом, но грохоту от этого еще больше! Вот, говорят, вам металлолом.
— Действительно, молодцы, — согласился сталинградец. — Ну, а как же насчет чая? На Волге воды жалеть не годится.
— Сегодня не даст попить как следует, — убежденно сказал Зимовец. — На обратном пути еще раз проведает.
Примерно минут через сорок, в самый разгар чаепития, тревога действительно повторилась. Низкие тучи к тому времени разогнало, немец повесил «люстры», стало почти совсем светло. Кирпичные корпуса завода на фоне снегов были высвечены совершенно отчетливо.
— Он, конечно, знает, куда и зачем пришел, — сказал сталинградец.
— Дорожка протоптана, — подтвердил Каганов.
И вот произошло то, чего все время опасались на заводе. Одна из бомб угодила в зазимовавшие возле берега нефтеналивные баржи. Нефть загорелась сперва неярко, пламя побежало вширь приземисто. Потом желтые лоскуты его взметнулись так высоко, что в свете их и завод, и бараки стали видны как на ладони. Случайно так получилось у немцев или они узнали про баржи, но факт оставался фактом — гигантский факел пылал над заводом и не было никакой возможности спрятаться от его неистового света.
Утром небо было черным от нефтяного дыма. И снега почернели. Почернели и еще больше посуровели лица людей.
Никто не спал на заводе и в следующую ночь. Гасили пожары в цехах, в бараках, разгребали завалы, подбирали раненых, уносили убитых…
Нефть горела трое суток. И трое суток продолжалась тревога. Ночью бомбардировщики шли на огонь. Днем — на дым. Никогда еще налеты на завод не были такими настойчивыми и жертвы не были такими большими.
Когда выгорела вся нефть в баржах, кончились, видно, и силы у немецких летчиков. На четвертые сутки они не прилетели. Иссякли остатки сил и у тех, кто все это время работал под бомбами.
Слободкин еще не знал во всех подробностях о размерах разрушений, причиненных заводу и поселку. С тяжелым сердцем шел он с Зимовцом от пепелища к пепелищу, поднимал с земли дымящиеся головешки, подбрасывал их высоко и зло. Несмотря на то, что он вместе с другими все эти ночи и дни только тем и занимался, что гасил огонь, растаскивал бревна и доски, к нему опять вернулось проклятое чувство беспомощности. И еще он злился оттого, что поймал вдруг себя на мысли: больше всего жаль ему… сгоревшей дотла конторы. В этом стыдно признаться даже Зимовцу, но в то же время это так, черт побери!.. Снова станет он обузой для людей, которым, ей-богу же, не до него, — своих забот у них больше, чем нужно. А Устименко теперь не поймать — бегает от землянки к землянке, от одного разоренного барака к другому. Наводит порядок, расселяет погорельцев. Вот уже где-то слышится его голос — осипший, усталый и тоже злой.
— Устименко сейчас не до тебя, — сказал Зимовец, когда комендант пронесся мимо них с охапкой досок-горбылей. — Ему теперь на неделю аврала хватит. Ты знаешь, что я придумал?
— Землянку рыть?
— Это было бы самое лучшее, но больно долгая песня. Давай, Слобода, по-солдатски спать — на одной койке. А? Другого выхода нет. Соглашайся.
То ли оттого, что вконец измучился, то ли потому, что доводы Зимовца были действительно вескими, Слободкин спорить с другом не стал.
3
По-разному подействовали последние события на людей. Кое-кто смалодушничал, опустил руки. Другие еще настойчивей стали работать. Таких было больше. Они продолжали задавать тон на заводе.
Слободкин опять горько задумался. Парашютист. Специально обученный, тщательно подготовленный для борьбы с врагом. Сидит здесь, ждет, когда прибьет его немец — за станком или ночью в бараке, под кавалерийской шинелью…
По его ли характеру такая жизнь? Все друзья, как люди, воюют. А он — тыловик. На военном заводе, для фронта работает? Но разве это работа? Какой он к шуту токарь? Ученик! Это Каганов так, чтоб утешить, сказал, будто ему за двухзаходную седьмой разряд полагается. Ерунда! И резал-то он совсем не так, как нужно было. А завтра принесут работу посложней — тогда что?
Весь день Слободкин был в самом мрачном настроении. Поговорить с Зимовцом? Посмеется. Свой брат фронтовик, а намекал уже как-то на то, что натура у него, Слободкина, дескать, слишком чувствительная. С Кагановым посоветоваться? Этот войдет в положение, но скажет, конечно, о долге завода и всего коллектива перед армией, перед страной. И по-своему, разумеется, прав будет.
К Савватееву попробовать сунуться? Идея! Этот может, по крайней мере, решить: кадры!
Слободкин стал искать подходящего случая, чтоб повидаться с кадровиком. Через несколько дней снова появился возле двери, обитой черной клеенкой. Дверь была на замке. Слободкин постоял несколько минут, не зная, что делать, куда идти, вдруг откуда ни возьмись — Савватеев:
— Ты ко мне?
— К вам…
— Что случилось?
Савватеев открыл дверь, пропустил вперед Слободкина, спросил, как дела в цехе, как устроился. Слободкин отвечал, но никак не решался сказать о главном, о том, что заводская жизнь оказалась не по душе.
Савватеев неожиданно сам помог ему. Глянул вдруг на Слободкина хитровато и сказал:
— А я ведь все знаю!
— Про цех? Про барак?
— И про цех, и про барак, и про то, зачем пожаловал, тоже. Хочешь, скажу?
— Скажите…
— И скажу, не постесняюсь. Труханул ты, товарищ фронтовик! Да! Точно знаю. Сырого теста испугался. И еще барака нетопленного. Пожара. Трудностей, одним словом. Комсомолец называется! Ну, другие на фронт просятся, им простительно — незакаленный народ, слабый. Думают, для них на фронте все припасено — и хлеб, и сахар, и тушенка еще. Черта лысого! Ты же сам испытал.
— Испытал. Только я другое хочу сказать…
— И про другое знаю. Врага своими руками бить мечтаешь? Так вот запомни: войны выигрывают не одни солдаты. Рабочий класс еще есть на земле. Без него ни пехота, ни танки шагу не шагнут. Это ты можешь понять?
— Все понимаю, товарищ Савватеев, но я тоже человек. Все работают, все на месте, а я вроде подручного в цехе.
— Вот, вот, вот! Именно: «Все на месте!» — ухватился Савватеев за слово. — По радио слышал во время тревоги: «Все по местам!»? Смысл уловил? Или просто так, решил, для красного словца, мол, лозунг придуман?
— Уловил. Я и хочу по смыслу. Там мое место, — Слободкин выпрямился, встал перед Савватеевым по стойке «смирно».
Залюбовавшись выправкой Слободкина, Савватеев невольно перешел на военный язык:
— Отставить! Я такими разговорчиками вот как сыт! Будешь на заводе работать Все. Кру-гом…
Слободкин повернулся через левое плечо.
— Постой. Садись. Давай поговорим спокойно.