С кем ты и ради кого — страница 28 из 60

Зимовец слушал Слободкина внимательно, только в конце рассказа вздохнул:

— Все матери похожи одна на другую. Она где сейчас-то?

— В Москве. Вчера письмо ей отправил. Долго ли теперь почта ходит?

— А кто ее знает, мне писать некому, — снова вздохнул Зимовец. — Но ты пиши, пиши, ей там легче будет с письмами-то. Одна она у тебя?

— Отец нас оставил до войны. Не знаю, что у них вышло, осуждать не буду, но мать убивалась сильно. Потом отошла немного. Замкнулась только. Когда в армию меня брали, как на тот свет провожала. Самое страшное на войне — это, по-моему, слезы материнские.

— Так ведь войны еще тогда не было.

— В воздухе пахло уже. Для меня она с тех слез и началась. Так мне сейчас, по крайней мере, кажется.

— Может, поспим все-таки немного? — спросил Зимовец.

Слободкин сказал в ответ что-то напускное, неестественно бодрое и сам смутился от своего тона.

— Не обращай внимания на меня. Расквасишься вот так и городишь черт знает что. А на душе действительно накипело. Мне бы только письмо получить от Ины. Да и от матери тоже. Двое их у меня на земле. О той и другой сердце ноет.

Слободкин с Зимовцом уснули только под самое утро. Усталость все-таки взяла свое.

Проснулся Сергей от грохота. Ему вдруг почудилось, что дежурный по роте приволок охапку березовых дров и озорно швырнул их возле печки. Поленья раскатились по всему полу, до самых дальних углов и продолжали еще там погромыхивать, перекатываясь с боку на бок на суковатых горбушках.

Слободкин открыл глаза, всмотрелся в полутьму — несколько человек, чтобы скорее согреться, яростно пританцовывали на промерзшем за ночь полу барака. Вот и все дрова…

Сергей стал тормошить приятеля:

— Подъем, подъем! Гляди, рота уже на ногах.

— Рота?.. — встрепенулся Зимовец. — Смотри-ка, и верно! Ну что ж, встаем, выходим строиться.


Весь день Слободкин был под впечатлением этого утра. Стоял у станка, а сам про звонко рассыпавшиеся по полу дрова вспоминал. Толкался в очереди в столовку — мысль о первой роте и тут не покидала его. Ребята все до одного возникали перед его взором, выстраиваясь по росту точно так, как на поверке. Прохватилов, Кузя, Гилевич, Исаев, Дашко… Будто и не расставался с ними, будто чувствует сейчас плечо каждого из них, вот так, как плечо Зимовца, стоящего рядом. Неужели это вернется когда-нибудь? Вернется, надо только уметь ждать и надеяться. А тесто что ж, к тесту тоже привыкнуть можно. Привыкнем скоро. Привыкаем уже.

— Ты привык? — спросил он приятеля.

— К чему смотря? — вобрав голову в плечи, отозвался Зимовец.

— К тесту.

— К тесту можно привыкнуть. Хуже, когда и теста нет. Сегодня вроде бог миловал. Чуешь? Так тесто не пахнет!

— Голова даже кружится…

Влекомая запахом свежеиспеченного хлеба, очередь в столовую двигалась быстрее. Все сразу стало выглядеть по-иному.

Уже в цехе, у станка, Сергею сквозь запах горячих металлических стружек долго еще слышался аромат хлеба. И не потому только, что хлеб — это хлеб. От него пахло летом и еще чем-то неуловимо родным и сладким, что не имело названия, но жило в каждой крошке, в каждой трещинке поджаристой черной корки…

Он вспомнил сейчас, как они с Иной уехали однажды за город и заблудились. Они пробирались по ржаному полю и никак не могли выйти на дорогу, ведущую на станцию, на которой Слободкин должен был вскочить на последнюю подножку последнего поезда. Они оба не на шутку испугались, но кто-то из них успел все-таки заметить, как вкусно пахнет рожь — совсем как хлеб из горячей печки. Кто из них сказал это? Она? Или он? Сказала она, кажется, но подумали оба. Да, да, они смеялись потом, какие одинаковые мысли приходят к ним, да еще в одно и то же время.

Так вот, оказывается, чем пахнет хлеб! Счастьем! Как же он сразу не догадался об этом? Самым настоящим счастьем…

Согнувшись над станком, целиком уйдя в работу, Слободкин улыбался своим мыслям. Улыбался так откровенно, несдержанно, что у подошедшего к нему Каганова лицо тоже чуть повеселело.

— Молодец, молодец, нажимай на все педали! — мастер похлопал его по плечу. — Я сразу понял, когда увидел тебя: золотые руки-то. А я к тебе знаешь зачем?

— Зачем?

— С Баденковым разговор у нас был. Готовься, сейчас на твою сознательность давить буду.

— А как это делается?

— Вот слушай. Ты — солдат?

— Годный, обученный, обмундированный. — Слободкин поправил съехавшую набекрень пилотку,

— Без приборов немца нам не разбить.

— Больно вы издалека начинаете. Говорите уж самую суть.

— Надо тебе одного паренька заменить. Заболел. Врачи говорят, надолго. Он у нас в морозилке работал. Заменишь?

— А на станке кто?

— Вот тут-то и начинается нажим на сознательность. От станка мы тебя совсем освободить не можем.

— Как это?

— На станке у нас в цехе никто, кроме тебя, не может, ты знаешь.

Слободкину понравились эти слова. Как ни говори, приятно. Только пришел на завод, а тебя уже ценят. Самое главное — быть нужным. Еще лучше — необходимым. Человеком себя ощущать.

— А где она, морозилка?

— Я знал, что ты согласишься. Но дело сложное, учти.

— Показывайте. Посмотрим, тогда и решим.

Чтобы попасть в «морозилку», надо было пересечь длинный, засыпанный снегом двор и пробраться в каменный сарай. Именно пробраться — тяжелые двери были похожи скорей на ворота. Обе их створки были широко распахнуты, между ними громоздилась целая баррикада свеженаметанного снега.

Каганов и Слободкин перелезли через сугроб, осмотрелись. Низкие, нависшие потолки, через толстый слой инея на стенах едва пробивается краснота кирпича.

Взяв Слободкина за руку, Каганов повел его в самый дальний угол сарая к застекленным сооружениям, изнутри которых сочился слабый электрический свет.

— Вот это и есть камеры для испытания автопилотов на холод. Минус сорок должно быть там во время работы. Только твой предшественник был рабом собственной добросовестности. Он считал, что, чем холоднее вокруг, тем стабильнее режим самих камер. Так что двери сарая всегда у него нараспашку и даже научная база под это подведена. Дескать, чем меньше разница между внешней и внутренней температурами, тем безотказней будут работать камеры. Он прав в конечном счете, но ты представляешь, как тут натанцуешься! А надо еще внутрь установки лазить — там ко всему руку приложить. Словом, от человека до сосульки один шаг. Он тут и заболел, бедолага.

— Простыл?

— Да как еще! Я сто раз говорил ему, чтоб поберегся. Так нет же! Кругом дует, как в аэродинамической трубе, а он знай свое гнет. Вот и допрыгался. Организм слабый, сам понимаешь.

— А научная база, значит, все-таки правильная?

— В принципе да. Чем холодней в этой сараюхе, тем легче поддержать нужный режим в камерах. С этим кто спорит? И все же к черту на рога лезть не надо. Учти печальный опыт. Обмундирование у тебя тоже не полярное.

Каганов объяснил Слободкину, как и зачем испытываются автопилоты на разные температуры.

— Самолет попадает в любые, самые неожиданные условия. Может перегреться в бою, может застыть на аэродроме или во время вынужденной. Самая его чувствительная часть — приборы — должна быть готовой к чему угодно. Вот мы их и «закаляем». И жарим, и студим. Экзаменуем по всем статьям. Самое трудное состоит в том, что твоя морозилка мало приспособлена для испытаний. Часто портится, происходят аварии, устранять которые придется на ходу самому.

Каганов так именно и сказал «твоя морозилка», и это не ускользнуло от внимания Слободкина.

— А еще на заводе есть морозилки? — спросил Слободкин Каганова.

— Разумеется. Мы нарочно рассредоточили их на всякий случай. У нас дублированы все важные позиции и не только в контрольном цехе. Ты это все увидишь еще и поймешь. Все продумано, все учтено, несмотря на то, что жить и работать в таких условиях приходится.

Мастер поглядел на заиндевелые стены сарая, поежился, потом решительно распахнул дверцу одной из камер. Крутые клубы белого воздуха, медленно перекатываясь, стали выползать наружу, мешая смотреть, обжигая холодом лицо. Слободкин с трудом различил в глубине камеры белый столбик термометра. Видимо, он-то и был тут самым важным «фактором».

— Сколько? — спросил Каганов, заметивший, что его подопечный сориентировался правильно.

— Тридцать пять.

— Не годится. Нужно ровно сорок, не меньше. Сейчас начнем регулировать.

Мастер показал Слободкину, как регулируется режим камер.

— Но каждый прибор должен не просто «отсидеть» здесь свои два часа — в течение этого времени все системы его должны быть в работе, как во время полета. В камере есть целый ряд приспособлений, создающих автопилоту соответствующие условия. Вот шланги дутья. Присоединять их надо, когда прибор уже в камере. Вот так, смотри. Действуй быстро, точно, аккуратно. Иначе и сам обморозишься, и весь холод наружу выпустишь, и на всей Волге температура станет еще ниже, чем сегодня, за что нам тоже спасибо не скажут, — улыбнулся собственной шутке мастер.

Загрузив прибор, Каганов захлопнул дверцу и стал внимательно через стекло наблюдать за термометром.

— Вот видишь, что произошло? Вроде бы не больше минуты провозился, а с температурой что?

— Уже тридцать.

— В том-то и дело. Смекаешь, какая капризная штука? Теперь будем загорать тут минут… впрочем, не буду гадать, засекай время.

— Засек.

Каганов подул в замерзшие ладони, постучал ногой об ногу.

— Чувствуешь, как пробирает? Притвори-ка все-таки двери, а то мы оба околеем.

Слободкин подошел к дощатым дверям сарая, с трудом закрыл их, повернул щеколду на ржавом гвозде.

— Ну вот, так-то лучше будет.

Каганов говорил, а сам, не отрываясь, смотрел на термометр.

Прошло не меньше часа, прежде чем ртутный столбик сдвинулся и стал медленно опускаться.

— Наконец-то! — обрадовался Каганов. — Теперь скоро начнем. Еще немного — и сорок.

— Хорошее слово, — сказал Слободкин, — солдатское.