— Так запомни: не в Речице, а возле самых Старых дорог. Может, и сейчас стоит там кирпичная стена пекарни, совсем ведь недавно дело было — год назад.
— Запомню, отец, — отозвался я и снова, теперь уже совершенно отчетливо, увидел перед собой белый, будто той мукою припорошенный, висок солдата.
ПОРТРЕТ
Осенью сорок первого года мы лежали в тесной палате со сводчатыми потолками: госпиталь расположился в монастыре, другого места для него интенданты уже не могли сыскать в забитом беженцами городе. Налеты бывали часто, и, когда шла бомбежка, глухо гудели в ночи безъязыкие монастырские колокола.
— Ну, сегодня как-нибудь, а завтра блины, — мрачновато пошучивал солдат, лежавший возле узкого окна, похожего на крепостную бойницу.
И завтра действительно случалось что-нибудь очень хорошее — то письмо придет кому-то от потерявшейся было семьи, то детдомовцы, шефы наши, пожалуют.
Мы любили своих шефов, ждали их всегда с нетерпением. А те, как чувствовали, являлись в самый нужный момент — когда кончалась махорка, когда сводка бывала такой, что хуже не придумаешь. Придут, рассядутся на краешках коек, развяжут принесенные узелки.
Посидят, повздыхают, на прощанье непременно спросят, чего принести завтра.
— Да ничего нам не надо! Приходите, и все.
Так и жили — от одного появления шефов до другого часы отсчитывали.
— Ну, нынче как-нибудь, а завтра опять небось прискачут. Поговоришь с такими — как дома побываешь…
Но до дома было далеко, как до полюса, а монастырские стены трещали по всем швам.
Как-то рано утром проснулись мы, а на тумбочке посреди палаты — стопка книг, десятка полтора-два, и фотография Ленина, окантованная, под толстым стеклом, треснувшим с угла на угол. Откуда — никто не знает.
Заколотили гвоздь между кирпичей, повесили портрет, книжки читать принялись. Немец кружит над городом, а в палате только шелест страниц стоит. Немец бомбит, а мы читаем все подряд: «Графа Нулина», «Устав комсомола», «Беседы по агротехнике»…
Врачи не протестуют — бомбоубежище все равно завалено, скрыться некуда.
Вдруг замечаем странную вещь — солдат, что лежал у окна, поднялся и как-то чудно заходил по палате — сделает шаг, постоит, шагнет еще разок, опять остановится. И все оглядывается на ленинский портрет и молча поводит плечами, будто сам с собой разговаривает.
Присмотрелись мы к портрету внимательней и видим — Ильич сквозь разбитое стекло глядит как-то по-особенному: и пристально и в глаза каждого из нас.
Помню, вся палата встала на ноги. Даже тяжелораненые зашевелились. Кто не мог подняться, просил койку свою хоть немного пододвинуть к стене с портретом. Сам главный врач и тот улыбнулся, когда ему объяснили, в чем дело.
— Как же это здорово, товарищи! Вы только вдумайтесь.
Как всегда, остался невозмутимым лишь старик санитар. Подошел к портрету, помолчал, стал еще серьезнее:
— Это я давеча на Слободке нашел. Ни одного живого домишка там не осталось — пепел да щебень. В одном месте, гляжу, ветер под ногами обгорелые книжки листает. Стал я их сгребать, в охапку — для политграмоты. Откуда ни возьмись — портрет!..
Долго мы в тот день не могли угомониться. Все дивились необыкновенному ленинскому взгляду.
В углу кто-то тихо вздохнул:
— Жаль, шефов сегодня нет. Поглядели бы!
Кто-то ответил еще тише:
— Скоро нам в путь-дорожку. Кто в маршевую, кто в батальон выздоравливающих, кто куда. Может, подарить портрет ребятам? Хорошая память будет.
Так и решили. Надпись на обороте сделали: «Дорогие шефы! К борьбе за дело рабочего класса будьте готовы! Помните, Ленин смотрит на вас».
Запаковали подарок, стали ждать ребят.
А ночью началась срочная эвакуация города: немец близко подходил.
Грузим мы банки-склянки всякие в эшелон, а сами про шефов думаем: «Что с ними? Где они? Вот ведь досада какая!»
Но шефы свое дело знали хорошо. Когда поезд с госпиталем совсем был готов к отправке, мы услышали в темноте знакомые голоса:
— Эй, где тут наши?..
У нас отлегло от сердца. Втащили ребят в вагон.
— С нами поедете?
А они в ответ:
— Не можем. Детдом грузится на соседних путях. Проститься пришли. И вот вам подарок.
Ребята аккуратно положили что-то на холодный чугун печурки, стали молча прощаться.
Мы тоже больше ни слова не сумели сказать. Только лейтенант Куняев, сунув под мышку кому-то из шефов заготовленный нами пакет, чуть слышно проговорил:
— А это от всех нас. На добрую память…
Они ушли. Минут через десять соседний эшелон, резко хлестнув буферами, покатился, начал набирать скорость, и растаяли во мгле нечаянные искорки его паровоза.
Скоро двинулись в путь и мы.
Поздний осенний рассвет просочился в люки нашего вагона уже где-то за Доном. Осмотрелись, развернули ребячий подарок и ахнули — перед нами был портрет Ильича, чуть поменьше нашего, в узорчатой фанерной рамке. Взгляд Ленина удивительно походил на тот, каким глядел он с уже знакомой нам фотографии, — задумчивый, пристальный, неотрывный. Ни дать ни взять копия с того самого!
На обороте портрета мы прочитали: «Дорогие друзья! Желаем вам всем здоровья и новых подвигов»
ВОЕННЫЙ КОРРЕСПОНДЕНТ
Памяти Ивана Меньшикова и Леонида Вилкомира
Под каждой, даже самой крохотной заметкой для многотиражки на фронте я всегда ставил подпись: «Ваш военный корреспондент». И хотя всем в полку и без этих слов было ясно, что, раз человек пишет в газету, значит, он корреспондент, а поскольку идет война, стало быть, он корреспондент военный, я все-таки не мог подписываться иначе.
Подполковник Казанцев острил по моему адресу, но я терпеливо сносил его колкости, ибо знал, что он вообще ко всем журналистам на войне относился по меньшей мере иронически:
— Ходячие списки опечаток! Мало смыслят коллеги ваши в военном деле. Мало! И знать по-настоящему ничего не хотят.
Кое-кто из нашего брата действительно давал подполковнику основания возмущаться. Прискачет какой-нибудь лихой репортер «из центра», поговорит на ходу минут десять с летчиками — через несколько дней появляется в газете фантастическое попурри из общих слов и безнадежно перевранных фамилий. Читаем и удивляемся:
— Про нас ли это, братцы?! А может, так и нужно? Цензура, она ведь всех «под бобрик» стрижет.
Подполковник гневается еще больше:
— Насчет цензуры это вы верно. Есть на свете такая цензура — безответственность. Она из Новочеркасска запросто Новороссийск делает, море Лаптевых шутя превращает в канал Грибоедова! Иные борзописцы по задворкам войны ошиваются, сочиняют всякие были и небылицы по протоколам комсомольских собраний.
Сколько мы ни пытались убедить Казанцева в том, что журналисты бывают разные, он только багровел, словно клюквенным морсом наливался.
Однако он был человеком добрым, верившим в людей и не умел долго сердиться, хотя некоторых газетчиков недолюбливал по-настоящему и старался держаться от них подальше. А они, как назло, находили его везде и всюду, на все лады расписывали смелость, выдержку, боевой опыт Казанцева и его бесстрашных асов.
Однажды июльским утром сорок второго года в нашей части появился корреспондент «Комсомольской правды». Казанцев и его встретил хоть и вежливо, но настороженно.
— Сергей Бардин, — приложив руку к виску, представился прибывший.
— Знаю, знаю, — не дал ему договорить подполковник. — Что делать собираетесь?
— Что делать? Собираюсь писать… — переступив с ноги на ногу, ответил корреспондент и почему-то виновато улыбнулся.
— О чем же? Вы ж еще ничего не видели, молодой человек, ничего не знаете.
— Посмотрю, узнаю… — совсем уж обескураженно заулыбался Бардин.
— Ну, ну, смотрите, смотрите, — с ехидцей процедил подполковник.
Всем, кто присутствовал при этой сцене, стало как-то не по себе. Никто из нас не знал раньше Бардина, мы первый раз видели его нескладную, угловатую фигуру, его смешные перекосившиеся очки с раздавленными стеклами, но в глубине души мы искренне пожалели этого человека. Я подумал: конечно, до героя парню еще далеко, как отсюда до Одера, но подполковник мог бы быть к нему капельку ласковей. Ведь совсем мальчик еще — лет двадцать, не больше.
На следующее утро кто-то из летчиков, глядя на Бардина, даже рассмеялся.
— Смотри-ка! Из молодых, да в ранние. Так и вертится вокруг начальства — от командира к военкому, от военкома к командиру. Наверно, собрал уже все сведения, клянчит машину на обратный путь.
Кто-то ответил:
— Бывает. Что с него спросишь? Мальчик. Лет восемнадцать от силы.
Улучив момент, я еще раз глянул в упор на корреспондента и мысленно согласился: да, двадцати, конечно, нет — восемнадцать самое большее.
Вечером я получил боевой приказ. Мы вылетали к партизанам, даже не сумев как следует проститься с товарищами. Жали друг другу руки уже под крыльями взревевшего самолета, но кто-то еще успел крикнуть остающимся:
— А мальчишке подсобите! Подбросьте к своим на попутной!
— Ладно, ладно, — отозвался кто-то из темноты, — все образуется. У Казанцева тоже сердце не камень, на чем-нибудь подбросит птенца и еще летным пайком обеспечит вперед на неделю.
На этом мы и расстались. Больше я не видел никого из полка. Передали наш самолет партизанскому соединению до самого конца войны, а после победы полк был расформирован и мне не довелось больше ничего узнать о судьбе безусого военкора, хотя вспоминал я его часто. Сам не знаю почему, но облик его надолго запечатлелся в моей памяти с момента той первой и единственной встречи.
После войны стали мы разыскивать старых фронтовых друзей и товарищей. Многих недосчитались, конечно, но кое-кого и нашли. То там, то здесь начали отзываться однополчане. Нашел я в Москве сперва Сугеева Жору, турельного стрелка, потом Кузнецова, Ивана Брагу. В Ленинграде обнаружил Верочку Строеву (теперь Веру Сергеевну Немчинову). Из Калинина подал голос Сашуня Парфенов, из Энгельса Рыбин откликнулся… Сижу вечерами, перебираю пись