В папиной (в своей!) комнате он падает на кровать, по-прежнему нелепо торчащую в середине, и, заложив руки за голову, осматривается. Дверь закрывается так плотно, что почти не пропускает кухонные запахи и звуки. Шкаф полон книг, большей частью – еще не читанных, восхитительно заманчивых. А вот стена с масками подкачала: чего-то не хватает. Маски подвешены на нескольких протянутых вдоль стены лесках. Места на них еще много, а в стороне, как будто в ожидании, сбились в стайку разогнутые скрепки-крючки. Филипп медленно, по частям поднимается, кряхтя, и вытаскивает из-под матраса полотнища узелковых записей. Развешивает их, балансируя на рахитичном полукресле. Прикрепляет последнее под громкий и радостный звон мусорного колокольчика за окном (едва он раздается, как глухо хлопает входная дверь, и сквозняк приподнимает край полотнища в руках, но Филипп не обращает на это внимания).
Он слезает на пол и отступает, оценивая результат. Теперь стена выглядит почти правильно, хотя, наверное, очень не понравится маме. Но записей не хватает, и стена выглядит обглоданно. Он не успел дорассказать историю.
Ужасаясь сам себе, Филипп второй раз за день лезет в бабушкин комод – на этот раз в нижние ящики. Он даже не знает, что пугает больше: что он собирается использовать вещи мертвеца – или что намерен ограбить бабушку. Но ему нужны нитки. Куча ниток. Если подумать – ему хочется рассказать еще очень многое. Ему нужен бабушкин запас пряжи – весь, целиком.
Три нижних ящика комода пусты. Филипп задвигает их по очереди, не веря своим глазам. Поколебавшись, настороженно приоткрывает следующий, в который бабушка никогда при нем не заглядывала. Перед глазами мелькают какие-то резинки и кружево, что-то бежевое, голубое, блекло-розовое, что-то байковое и скользко-блестящее. Кровь бросается в лицо; от ужаса Филипп захлопывает ящик с такой скоростью, что едва не отрубает себе пальцы. Несколько секунд он стоит, зажмурившись. Перед глазами плавает бежевое, и резинки, и кружавчики, и между ними – пачка пухлых конвертов для авиапочты, и верхний подписан аккуратным маминым почерком, и в строчке «куда» значится школа для одаренных детей…
Показалось, думает Филипп. Очень хочется проверить, но открыть ящик снова и залезть в эту розовую фланель он не решается. Остается только верхний ящик. Филипп рылся в нем только сегодня утром, но на всякий случай открывает его и с минуту тупо смотрит на бумаги, пузырьки с лекарствами и пачки квитанций.
По босым ногам тянет холодом, и у Филиппа одним щелчком сходятся – пропавшая пряжа, тишина в квартире, звон колокольчика за окном. Он пушечным ядром вылетает в коридор – как раз в тот момент, когда мама захлопывает дверь. В одной руке у нее пустое мусорное ведро. Под мышкой другой зажато несколько аккуратно сложенных полиэтиленовых пакетов (Филипп видит поблекший от стирок портрет Пугачевой в роскошных кудрях, с маленькой дырочкой на месте лисьего глаза). Из кармана маминого пальто свисает авоська, и к ее сетке прицепился обрывок зеленой шерстяной нитки.
Колокольчик уже стих. Филипп молча пропихивается мимо мамы, толкнув ее плечом, сует ноги в сапоги (один не надевается до конца, голенище подворачивается, и подошва торчит сбоку) и, подпрыгивая на одной ноге, выскакивает на лестницу. Здесь ему приходится остановиться и пропихнуть ногу в сапог, чтобы не полететь кувырком со ступеней.
С глазами, лезущими из орбит, Филипп выбегает на улицу. Колокольчика не слышно. Мусорка уехала навсегда, и ему придется молчать до конца своих дней. Он бьет кулаком в ладонь, готовый разрыдаться, но тут до него доносится далекий звон, и он бежит на звук так быстро, как только может. Мозгу не хватает кислорода, и он подменяет плывущую реальность иллюзиями: колокольчиками таинственные феи заманивают путников на погибель; зеленые болотные огоньки плывут в черноте и завлекают в трясину, и ясно, что за ними только тьма и смерть; но герой обречен следовать за ними, он не может отвернуться и пойти домой, потому что тогда просто перестанет существовать. Звон становится оглушительным; на загадочном существе, что ведет Филиппа за собой, стеганые доспехи, колокол в его руке сверкает золотом, горбоносый профиль с оттопыренной нижней губой полон горького достоинства благородного изгоя. Он знал раньше это лицо, давно, в той счастливой жизни, что ушла навсегда.
Филипп останавливается, упираясь ладонями в колени, и закрывает глаза. Болотные огоньки расплываются в зеленую муть и уходят за край обозримой тьмы. Холод хватает за голые локти.
– Жека! Ж-е-ка! – орет Филипп во все горло, и таинственный эльф в ватнике недовольно оборачивается. – Где машина стоит?
Жека молча тычет большим пальцем. Мусорка стоит в соседнем дворе. Выхлопная труба уже плюет синим дымом, и очередь рассосалась – только под бортом кузова балансирует на носочках белобрысая малявка в цыплячьем халатике под спортивной кофтой. Пока Филипп ковыляет последние десять метров, она успевает забрать опустошенное ведро и бегом рвануть к подъезду. Филипп занимает ее место, и через борт высовывается рука в лоснящейся от грязи рукавице. Стараясь дышать ртом, Филипп подходит ближе, пытаясь разглядеть мусорщика в темноте кузова, но тот высовывается сам, недовольный и сбитый с толку заминкой.
Филипп почти не удивляется, увидев его лицо.
– Нитки случайно выбросил, – хрипло говорит он. – Нитки бы мне забрать. Пожалуйста.
– Еще чего, – говорит мусорщик, и голос у него грубый, как карканье. – Что упало – то пропало. Я в говне ковыряться не буду.
– Пожалуйста, – сипит Филипп. – Мне очень надо…
– А раз надо – так залезай и сам ищи! – говорит человек-ворона и растворяется в темноте.
Оглянувшись через плечо – к счастью, двор пуст, и на мусорку никто не смотрит, – Филипп хватается за борт и задирает ногу. Штаны зловеще трещат. Он безнадежно скребет сапогами по каким-то железкам, все глубже погружаясь в отчаяние, уже готовый отпустить почерневшие от грязи, осклизлые доски, – и будь что будет, и сдались ему эти нитки, – но тут тело наконец справляется с задачей. Филипп наваливается животом на борт, втягивает себя внутрь и валится на мокрый железный пол – крошечный пятачок, расчищенный от мусорных завалов.
– Там где-то, – говорит человек-ворона и кивает на гигантскую осыпь в глубине кузова.
Филипп пробирается к ней на ощупь. Под ногами хлюпает, и каждый шаг поднимает новую волну вони, разъедающей глаза. Но чем глубже Филипп продвигается, тем больше привыкает к полутьме и запаху, и вскоре тьма сменяется мягким серым светом, а вонь – запахом гниющих на морском берегу водорослей, соли и чаячьего помета, облепившего дальнюю скалу. Мусорная осыпь отодвигается, расходится в стороны, и Филипп видит клубящийся туман. За ним угадывается холодное море, узкая полоса галечного пляжа у подножия обрыва и серебряные скелеты выкинутых штормами мертвых лиственниц.
Пряжа лежит у самого края. Среди нее попадаются грубые пестрые мотки белой, рыжей, черной шерсти, и запах псины от них мешается с водорослями. Филипп колеблется, не зная, имеет ли право забрать эти нитки, но потом понимает, что Ольга вряд ли за ними вернется. Одиночество, уже, казалось, привычное, наваливается с новой силой. Ему нужны все нитки, какие есть, – потому что, когда у истории нет слушателя, она путается в самой себе и становится длиннее, и без особых ниток не обойтись. Без них история будет просто неразборчивой кучей узлов… Филипп торопливо собирает тугие клубки, пытается удержать их в руках, но быстро понимает, что не справится. Он заправляет футболку в штаны, сует неприятно-колючие, чуть влажные нитки за пазуху, но и там места мало. Слишком мало – ему не унести и трети.
– Держи, – говорит за спиной человек-ворона и протягивает ему синюю трубочку, свернутую вроде как из целлофана. Филипп недоуменно пялится на нее; Ворона ухмыляется, отматывает от трубочки длинный кусок, отрывает, встряхивает, – и он превращается в мешок.
– Бери, не стесняйся, – говорит Ворона, и Филипп, бормоча благодарности, набивает мешок нитками.
Пока он ползает вдоль обрыва, Ворона сидит прямо на голой глине, нахохлившись и свесив ноги в пустоту. Он курит, и дым от папиросы смешивается с туманом.
Мешки из трубочки огромные – все бабушкины запасы умещаются в два. Ворона легко поднимается на ноги и скрывается за горой мусора. Филипп, закинув оба мешка за спину, чтобы не запачкать, лезет следом. Он добирается до борта, когда Жека закидывает в кузов латунный колокол (тот коротко, будто придушенно, брякает) и запрыгивает следом.
– Погнали, – говорит Жека.
– Я только до дома донесу и верну, – обращается Филипп к странно раздавшейся спине мусорщика и аккуратно протискивается мимо него к борту. Мусорщик сердито оглядывается, и Филипп видит блеклые глаза на землистом, широком, как блин, лице.
– А ты кто такой? – спрашивает мусорщик, дыша сивухой. – Откуда взялся?
– О, Филька! Это Филька, он нормальный пацан, – Жека присаживается рядом с мусорщиком на корточки, шарит под куском брезента и достает мутную бутылку. – Дубак сегодня, а? Третьим будешь, Филька?
Филипп трясет головой. Примеривается к борту, соображая, как ловчее выбраться из машины. По одному сбрасывает мешки, стараясь попасть на сухой участок асфальта, и спиной вперед лезет следом. Жека и мусорщик, держа в руках полные до краев, зеленые, как зимнее море, стопки, наблюдают за ним с равнодушным любопытством. Ладони соскальзывают с доски, и Филипп валится на спину. Мешки с пряжей смягчают удар. Жека и мусорщик синхронно запрокидывают головы и переворачивают стопки над открытыми ртами. Мусорщик крякает и вдруг сердито и гулко лупит по жестяной крыше кузова короткопалой ладонью.
– Хули встал, поехали! – орет он с гневной гримасой – и тут же замолкает, роняет руку, каменеет лицом, будто кто-то дернул за рубильник.
Лежа на спине, Филипп смотрит снизу вверх, как мусорка выпускает туманный клуб выхлопа и медленно катит прочь.
Лоб чесался от платка, тугой узел натирал под подбородком. Широкая юбка до пят облепляла лодыжки, диктуя шаг, и Ольга послушно семенила по аллее, чуть сутуля спину, скромно опустив глаза. Стая дворняг трусила следом. Ольга слышала цокот когтей по асфальту, дыхание открытых пастей. Чувствовала густой шерстяной запах, – он комом стоял в горле, ворочался, душил. Ольге хотелось визгом вытолкнуть его прочь, и когда желание становилось невыносимым – она поднимала глаза на мелькающие сквозь листву церковные купола, и ей становилось легче. Образ Нигдеевой, плавающей в сумраке подъезда, – так и не выросшей, с зеленовато-бледным костлявым лицом, с провалами вместо глаз, – таял, отступал, терял реальность. Вместе с ним таяла паника; крупная дрожь, колотившая Ольгу, когда она выбегала из дома, ушла, и только мелко тряслась где-то в животе тоненькая беззащитная жилка. Купола приближались, и ветки расступались, открывая темнеющий на фоне неба крест.