общаться с ним по выходным вместо того, чтобы просто жить вместе…
Преследуя новорожденный лед, она отбегает все дальше.
Милицейский уазик стоит на дорожке, ведущей в темный двор. Его оскаленная морда высовывается на тротуар. Уазик караулит. Подстерегает. За слепыми стеклами качаются гладкие лица, полускрытые фуражками. Из уголка губ одного из милиционеров торчит сигарета, и дым от нее неподвижен так же, как затененные козырьком глаза. Яна застывает, не в силах отвернуться, завороженная, как птица перед крокодилом.
Милиционер с сигаретой моргает, и Яна стремглав бросается назад. В последний момент она успевает взять себя в руки и превратить паническое бегство в почти не подозрительную трусцу. Яна пристраивается сбоку, с дальней от проулка стороны; ей хочется влезть в середину и взять родителей за руки, но тогда они спросят, в чем дело. Ее локоть громко шуршит о папину болоньевую куртку. Мама с папой все хихикают и толкают друг друга плечами. Уазик приближается; Яну охватывает ужас. Она не знает, как заставить родителей перестать баловаться: они ее не послушают. Чтобы не выдать себя, она сует озябшие руки в карманы, делает независимое лицо и чеканит шаг, глядя прямо пред собой. Может, те, в машине, не заметят. Железная морда с выпученными стеклянными глазами проплывает мимо. Почти пронесло. Лишь бы не спохватились, не окрикнули, не бросились догонять.
Они так и не поворачивают голов. Переулок остается за спиной, уазик скрывают дома. На всякий случай Яна держится рядом до перекрестка, а потом наконец отрывается от отцовского бока и бежит вперед. Голоса родителей превращаются в прозрачное эхо, улица пуста, и шум редких машин кажется далеким и нереальным. В холодном воздухе появляется сладкий привкус опасности. Яна избегает наступать на хрупкий лед, чтобы не выдать себя. Она тенью скользит по тротуару. Эта часть города ей почти незнакома. Старые двухэтажные дома из потемневшего дерева выглядят подозрительно, узкие двери подъездов, выходящие прямо на изогнутую горбом улицу, таят чудовищ. Яна крадется стремительно и бесшумно, пронзая пространство выпущенной из засады стрелой. Только идущие позади родители мешают ей поползти по-пластунски, как настоящий индейский разведчик.
Потом в мире что-то меняется. Яна замедляет шаги, тревожно вслушивается в нарастающий звук. Хрустальный воздух мутнеет и шершавится от шарканья множества ног.
Они идут медленно, растянувшись цепью вдоль улицы, – полдесятка мужчин с суровыми лицами, с красными повязками на рукавах. Яна оглядывается: родители превратились в две черные черточки, плавающие в зеркальном сумраке. Надо бежать к ним, но дружинники уже подошли совсем близко. Они окружают Яну темными укоризненными глыбами.
– Что ж так поздно гуляешь. Нехорошо, – тихо говорит один. От него тоже пахнет вином – но совсем не так, как от родителей, противно и страшно. – Разве ты не знаешь, что одной после девяти гулять нельзя?
– Я не одна, – говорит Яна и снова оглядывается. Родители уже не смеются – они торопливо догоняют, и мама оскальзывается на своих каблуках, цепляясь за папин рукав.
– Вот заберем в милицию, там и узнаем, одна ты или нет, – говорит кто-то из дружинников, и сердце Яны останавливается.
– В чем дело? – спрашивает подоспевший папа.
– Комендантский час, – мрачно отвечает дружинник, – детям после девяти нельзя.
Яна пятится, пока не утыкается спиной в мамино пальто. Не глядя нащупывает холодную мамину руку, сжимает изо всех сил. Мама напряженно говорит:
– Она с нами.
– Да отстаньте от ребенка, видите же, что не одна, – полушепотом говорит кто-то из дружинников, и папа вскидывается:
– А-а, Пионер, и ты здесь, – странным голосом тянет он. – Здорóво.
– Здорóво, – Пионер протягивает руку, глядя куда-то вбок. Ладони соприкасаются с ледяным треском. Главный дружинник с сомнением смотрит, как качаются вверх-вниз намертво сцепленные руки.
– Ну извиняюсь, – говорит он, когда рукопожатие наконец заканчивается. – А ты, – он наклоняется к Яне, – будешь так поздно одна гулять – заберем в милицию.
– За что? – заледеневшими губами спрашивает Яна. Мама дергает ее за руку.
– Не груби, – тихо рычит папа, и Яна замолкает.)
Этот дом должны были снести еще тридцать лет назад, но он так и стоял на месте – двухэтажный дом номер один по улице Блюхера, запретной, заманчивой и ужасающей. Деревянные стены почернели от старости, и нижние наличники окон на первом этаже уже начали врастать в землю, – но дом стоял, такой дряхлый, что даже подходить к нему было страшновато. Вместо тротуара вдоль стен тянулись деревянные мостки. Осторожно ступая по доскам, пугающе легко подающимся под ногой, Яна обогнула идущее вдоль Блюхера крыло. Пересекла наискосок двор – вытоптанную до глины площадку в редких пятнах чахлой ромашковой поросли. На голой земле виднелся вычерченный лезвием круг, хаотично разбитый прямыми линиями на части: здесь недавно играли в ножички. Ржавый турник торчал посреди двора, и с перекладины свисал потускневший черно-багровый ковер.
Яна остановилась напротив подъезда, быстро огляделась по сторонам (вдруг засекут!). Крупная серая дворняга, потягиваясь, вылезла из-под заборчика, огораживающего палисадник, внимательно взглянула на Яну. Коротко шевельнула хвостом, будто кивнула малознакомой коллеге, и потрусила прочь, цокая когтями. Кто-то шел по мосткам, приближаясь к углу дома, – оттуда доносился жалобный скрип досок под ногами кого-то (взрослого) тяжелого и одышливого.
Втянув голову в плечи, Яна медленно шагнула к подъезду. Скрип досок и сопение нарастали, заполняли собой двор; тот, кто производил этот шум, торопился. Серая расплывчатая фигура прохожего вынырнула из-за угла. Одним прыжком Яна оказалась у двери, рванула ручку на себя – не заперто, как же повезло, что не заперто – и скользнула внутрь. Дверь тут же предательски качнулась обратно; в последний момент Яна успела схватить ее, не дать грохнуть на весь двор. Замерла в полумраке, стараясь дышать ровно. Она имеет право сюда зайти.
Ничего такого. Она может навестить друга детства. Ей незачем это скрывать. («Ляляля», – поет Лизка.)
Запах старого дерева, когда-то казавшийся странно-притягательным, почти приятным, теперь стал оглушающим. Он отчетливо отдавал плесенью и нес в себе намек на канализацию. Стараясь дышать ртом, Яна двинулась вверх по скрипучим ступеням, выкрашенным в рыжий, но вытертым до голых, посеревших досок.
На площадке второго этажа она остановилась. Сердце билось часто и сильно, как после долгого бега, уши пылали, и стучало в висках. Вход в Филькину квартиру преграждала новая металлическая дверь, слишком массивная для этих ветхих стен. Казалось, она вот-вот выломится, увлекая за собой пласты штукатурки и гнилые обломки досок, и рухнет прямо на голову.
(– Где вы шлялись? – орет Филькина бабушка. Ее челюсть трясется, а глаза стали такими светлыми, что кажутся почти белыми. Она замахивается сумкой, и Яна, выпустив Филькино плечо, горбится, закрывая локтями голову. Лишившийся опоры Филька начинает оседать. Бабка, взвизгнув, хватает его за руки. Потные Филькины ладони скользят между ее пальцами. – Что ты с ним сделала? – орет бабка. – Что ты с ним сделала, тварь?!)
Что-то не так было с этой громадной дверью, – при всей ее внушительности остро ощущалась какая-то нехватка, недостаток чего-то очень обычного и важного. Яна с размаху взъерошила обеими ладонями волосы, шаря взглядом по обширной металлической поверхности. Так и не сообразив, в чем дело, потянулась к звонку – да так и замерла с поднятой рукой. Звонка больше не было. На его месте виднелась лишь оштукатуренная вмятина, и в ее нижней части скопилась желтая пыль.
– Намек понял, – пробормотала Яна.
Взгляд скользнул по короткому пролету лестницы, ведущему на чердак. На ступенях кособоко громоздилась сломанная коляска, древняя, как сам дом, а за ней виднелись санки с красно-желтым сиденьем, сколоченным из реек. На таких возили в младенчестве и Фильку, и Яну; такие санки были у всех. Яна до сих пор помнила, как здорово скользили полозья по утоптанному снегу, как скрежетали на редких участках, присыпанных песком, – от этого звука чесался лоб, и очень хотелось его потереть, но негнущиеся рукава пятнистой шубки не давали пробраться под шапку.
(…Из морозной темноты Яна смотрит сквозь стекло витрины, как в мутном желтом свете клубится черная масса взмыленных людей. На мгновение человеческое море расступается, мелькает узкая, болотно-драповая мамина спина, а потом волны пальто, шуб и курток-алясок смыкаются вновь. Дверь магазина распахивается, и на улицу вываливается дядька в сдвинутой на затылок мохнатой ушанке. К мокрому лбу прилипла прядь светлых волос. Дядька прижимает к животу две сетки с мандаринами, яркими и блестящими, как игрушки.
Яна отворачивается от витрины и делает шаг за границу желтых прямоугольников света, в скрипучую тьму. Сдернутые зажатой в кулаке веревочкой санки запоздало догоняют ее, бьют под колени. Снег празднично пахнет оранжевым, и большие снежинки драгоценно сверкают на поверхности свежих сугробов. У ограды детского сада высится целая снежная гора. Ее склон укатан до стеклянного блеска; черные фигурки на санках с визгом соскальзывают вниз – одна за другой, догоняя и сбивая друг друга, и темная куча мала – отражение той, что толпится за стеклом магазина – копошится на вершине. Яна смотрит на них издали, теребя меховые помпоны на завязках шапки, отворачивается и, проваливаясь по колено, забирается на высокий снежный отвал неподалеку от входа в магазин. На вершине она оступается и падает на спину. Снег взлетает пушистыми бурунчиками и каплями оседает на лице. Яна ловит их языком. В черном небе качаются звезды, блестящие, как снежинки. Визги с горки глохнут в снегу, облепившем голову. Кто-то пыхтит, забираясь на сугроб; скрипят полозья санок.
– А ты чего лежишь? – спрашивают Яну.
Она скашивает глаза. Чей-то громоздкий силуэт загораживает бархатное полотнище неба. Отблески витрин падают на лицо, замотанное удивительным толстым шарфом в разноцветную полоску. По нему Яна узнает мальчика из своей садиковской группы. Детей в группе очень много, они слишком странные и большие и непонятно, чего хотят, поэтому Яна играет одна. Она не знает почти никого из тех, с кем встречается каждый день в большом неуютном зале, заваленном игрушками. Но такого шарфа ни у кого больше нет. Мальчик старше почти на год – ему целых шесть с половиной лет, и он кажется совсем большим. Один из тех, кто копошится на полу, шмыгая носом и поддергивая сползающие колготки, и чахнет над молочным супом в обед.