Распадающиеся стены на мгновение превращаются в стеллажи, набитые книгами, и Яна понимает, что это кабинет Филькиного отца. Понимает, что это подсказка, пытается уцепиться за нее; она балансирует на грани знания, но потом корешки книг превращаются в толстые бока бусин, в ремешки фенечек, и Яну окончательно выносит в обыденность. Торшер с прожженным абажуром тускло освещает грязную комнату, ободранный подлокотник дивана, банку из-под пива, набитую окурками, брошенный на пол матрас. Трое неподвижно лежат голова к голове, спутавшись длинными волосами. Их тела едва заметно вибрируют смыслами, которые Яна уже не может расшифровать.
Ясный голос в голове с холодным удовлетворением произносит: «Странность мира восстановлена», – и Яна улыбается.
– Опять на вписке тусовалась? – спрашивает Лена утром, когда Яна, отчаянно зевая, пытается налить себе чаю, не открывая глаз. Яна мычит что-то нейтральное. Серый февральский свет, отфильтрованный снегом, режет глаза.
– Запретить бы тебе это все, только ведь не поможет, – хмурится Лена. – Ты только, пожалуйста…
– Предохраняйся, оставайся ночевать, если задержалась после двенадцати, и не пробуй героин, – перебивает Яна. – Я не дура!
– Тебе шестнадцать, – вздыхает Лена. – Ты по определению дура. И будешь еще большей дурой, если не решишь в ближайшее время, куда ты хочешь поступить. Хотя бы почитай эти брошюры…
– А я решила, – брякает Яна. Слова вырываются помимо воли, как будто говорит кто-то другой, а она – всего лишь сторонний наблюдатель. – Хочу быть этнографом.
От неожиданности Лена фыркает в чай, горячие брызги летят Яне на руки, и она с протестующим воплем размазывает их по коже. Она ошарашена почти так же, как Лена, но понимает – только что поняла, – что да, именно этого она и хочет.
– Очень глупо, – говорит Лена и без всякой надежды спрашивает: – А может, все-таки в экономисты? – Яна трясет головой. – Ладно, согласна, скучища. Но ты вроде бы думала о геологии.
– Этнографом, – повторяет Яна, уперто наклонив голову.
– Ты хоть представляешь, сколько они зарабатывают?
Яна честно пытается представить этнографа на серой февральской улице, по щиколотку в черно-снежной жиже, бредущим сквозь строй бабок в пуховых платках, разложивших на картонных коробках картошку, сигареты и переливчатые китайские ночнушки.
– Нисколько? – спрашивает она.
– Думаю, примерно так, – усмехается Лена. – Ладно, работать можно и не по специальности… Тогда готовься поступать на исторический.
– Как – исторический?! – тонким голосом переспрашивает Яна, и Лена ядовито смеется.
– А вот так. Факультетов этнографии у нас нет. Только кафедра при истфаке…
Через три дня звонит Гриша Питерский и говорит:
– У меня две марки и кассета с «Аквалангом» Джетро Талл, слышала? У Арвен предки вернулись, так что впишемся у…
– Я не пойду, – перебивает Яна. – Мне тут… учить надо.
– Ты что-о! Такой психодел словим! Ты что там, правда уроки учишь? Забей! Ты только прикинь, как круто будет!
Яна страдальчески втягивает нижнюю губу. В комнате ждет учебник, пестрящий ненавистными датами, и мятый исчерканный листок, неведомо как добытый Леной, – список вопросов, которые давали в прошлом году. Все не просто плохо – все очень плохо. Абсолютно беспросветно. Список огромен. Половину вопросов в нем Яна не может даже понять. Факты – конкретны, их можно запомнить; но что делать с остальным? Большая часть прочитанного кажется ей бессмысленным набором слов, полностью лишенным системы, из которой можно вывести ответ. В конце концов Яна догадывается, что снова, как много раз до того и в школе, и дома, и со знакомыми, имеет дело не со знанием, а с ритуалом. Но на этот раз его нельзя проигнорировать. Ей придется пройти через ритуал и проделать все, что положено, чтобы получить возможность изучать ритуалы.
Может, так и задумано. Но это значит, что придется зазубрить все, что должно быть сказано.
В феврале всего двадцать восемь дней, тоскливо думает Яна, да и в других месяцах – не намного больше.
– Я не могу, – говорит Яна. – Мне правда очень надо.
Она жмет на рычаг и до боли сплетает пальцы. Слушает длинный гудок, трагически подняв брови домиком. Потом по памяти набирает номер.
– Дашь потом кассету послушать? – спрашивает она, когда Гриша берет трубку.
Оставшиеся до поступления месяцы она живет, зарывшись в учебники. Каждый звонок причиняет боль, хочется плюнуть на все и сорваться. Но между нудными строчками ей чудятся – засвеченные солью и песком улицы, крохотная кухня, давно забытый, растворившийся в вихре событий разговор; белая чашка с цветком на внутренней стороне; смутная, странная, невесть откуда взявшаяся, будто извне нашептанная мысль: налить воду, чтобы проступила изнанка. Эта мысль – единственное, что заставляет ее говорить «нет».
Иногда ее берет тоска, и тогда она оставляет включенной только настольную лампу и подолгу всматривается в щели между бусинами, пытаясь расфокусировать взгляд и нырнуть в волшебный лабиринт. Она всматривается в фенечки до боли в глазах, они дрожат и размываются, но бусины остаются бусинами, ремешки – ремешками, и расстояния между ними никогда не увеличиваются достаточно, чтобы в них можно было протиснуться.
Ей звонят все реже и еще реже зовут на вписки, и только Гриша Питерский остается рядом, и не забывает позвать на квартирник, и не считает, что она подалась в цивилы. Гриша многое способен переварить. Для него ничего не слишком – ни бешеные пьянки и психонавтские заплывы, ни внезапное превращение в ошалелого ботаника. Он не отворачивается от Янки, даже когда, за месяц до вступительных, она просто перестает подходить к телефону.
Он отвернется от нее намного позже, когда, уже став аспирантом-биологом, сделает ДНК-тест странного костяного кулона, который его девушка никогда не снимает с шеи. Когда его девушка, узнав отвратительную правду, не отбросит жуткую вещицу, откажется даже говорить об этом и продолжит носить кулон. Это для него окажется – слишком.)
…И где в этой истории глупости, упорства и любопытства место страдающему отцу?
Филька с тревожным интересом наблюдал, как Янка подергивается, горбится и шевелит бровями. Когда она в задумчивости начала дергать себя за губу, он не выдержал. С сочувствием спросил:
– Ты хотела забыть?
– Я хотела понять, – сердито вскинулась Яна. Уронила руки на колени, выпрямилась, выпятила челюсть: не подходи.
– Получилось? – с любопытством спросил Филька, и Яна слегка расслабилась.
– Да ни черта… Пришлось пойти другим путем, – криво усмехнулась она. На мгновение представила, что бы вышло, если бы тогда можно было просто погуглить. Слегка содрогнулась от вероятной перспективы. – А потом отвлеклась как-то… – Яна подняла чашку, полюбовалась невиданным цветком. Задумчиво сказала: – А знаешь, я же пошла учиться на этнографа из-за этой чашки.
Филька выпучил глаза.
– Из-за чашки?
– Ну да.
– И кто из нас еще псих, – проворчал Филька. Яна засмеялась, посмотрела на полки, набитые книгами.
– Кто бы мог подумать, что когда-нибудь мне придется читать все это по работе! – улыбнулась она и вдруг подобралась. – Ракарский… – прошептала она; глаза полезли на лоб от возбуждения. – Макар Ракарский – твой отец?! Ты же – Филипп Макарович, да?!
– Ну, – напряженно кивнул Филька, нырнув глазами в сторону. – И что?
– Он же – легенда, рок-звезда! Правда, для очень узкого круга, – со смешком уточнила Яна. – Над его статьями до сих пор грызутся! И как я не сообразила, что ты…
– Ну, сообразила. И чего теперь? – почти враждебно спросил Филька, и Яна растерянно замолчала.
– Да ничего… – Она поставила чашку. Краткая иллюзия возвращенной дружбы развеялась без следа. Перед ней сидел незнакомый, не слишком адекватный, возможно – психически больной человек, с которым ее связывала только необходимость. Пора покончить с этим, сделать то, ради чего она приехала. Проглотить, как пилюлю, и вернуться к своей жизни.
– Значит, пойдем в полицию все вместе, втроем, – холодно проговорила она. – Уговорим Ольгу, она же не дура. Расскажем… Вернее – поделимся подозрениями. Доказательств у нас нет. – Она запнулась, пытаясь уловить смутную мысль, что вертелась на краю сознания. – Доказательств нет, – повторила она, – но если его проверят, то наверняка найдут улики. Я не понимаю, почему ни ты, ни Ольга до сих пор так не сделали. Это – единственный разумный путь.
– Да, разумный, – рассеянно ответил Филька, к чему-то прислушиваясь.
Под дверь опасно тянуло холодом, и концы нитей, торчащие из пыльных плетеных полотнищ, мерзко шевелились на сквозняке. Слышались приглушенные голоса. Сдавленный фальцет Искры Федоровны. Тяжелые шаги, под которыми скрипели доски пола. Лицо у Фильки стало как тарелка овсянки, как будто ему уже вкатили дозу транквилизатора. Яна медленно поднялась на ноги. Филька обмяк на стуле, словно из него выдернули (высосали. высосали через резную трубочку из кости) скелет.
В комнату неторопливо, уверенно постучали.
Лицо Дени похоже на тарелку овсянки. «С-с-с…» – пробивается сквозь заткнувшие уши пальцы. Тихое пение, совсем не похожее на жуткий вой, который получился у Янки. Такой почти неслышный, но пробирающий до костей звук. Такой успокаивающий. Деня обмякает, его взгляд пустеет, и Голодный Мальчик зубасто улыбается. Деня медленно – бесконечно медленно – отпихивается от него и так же медленно, невыносимо плавно уходит прочь, но у Яны не получается этому обрадоваться.
Они провожают его взглядом – Яна с Ольгой, стоя плечом к плечу, Филька – исподлобья, кособоко сидя на песке и дуя на ободранные при падении ладони. Они видят, как навстречу из кустов выходит Рекс, шарахается, будто на него замахнулись палкой, а потом приседает на задние лапы, задирает морду и принимается выть. Он воет гулко, хрипло, самозабвенно, но Деня проходит мимо, даже не повернув головы, плавно, как водолаз по дну. Протискивается сквозь воздух под басовый собачий вой.