ые глаза были мертвыми. А за спиной уже потрескивал, перешептывался мусор под тяжелыми, лишенными жизни шагами. Голодный Мальчик перегораживал дорожку, чтобы нельзя было убежать.
Филипп издал тихий скрипучий крик и загородил лицо растопыренными пальцами. Загнанное сердце затряслось беспорядочно и безвольно, как застиранная до прозрачности тряпка на ветру. Он слепо попятился. Из горла рвался придушенный писк. Тошнотворно сладкий запах воды и болотных цветов душил, разъедал кожу, ввинчивался под череп.
Филипп сделал еще маленький шажок назад – и замер, точно зная: последний миллиметр – и он прикоснется спиной к чему-то, о чем невозможно даже подумать. Волосы на затылке шевелились под дыханием этого существа. Все было кончено. Голодный Мальчик улыбался из осколков зеркала, и в каждой улыбке сверкали зубы. Боже, сколько у него зубов…
– Нагулялся? – раздался ласковый голос, и Филипп дернулся всем телом. Сердце, работавшее, казалось, на пределе, задергалось еще чаще – уже не биение, а пустая, бессмысленная, бесполезная вибрация, не способная поддерживать жизнь. Глаза Филиппа закатились. Сухая холодная рука обхватила его ладонь, потянула, разворачивая к себе.
– Идем же, – сказала мама, и Филипп, захрипев, выдернул руку, оцарапавшись об ее ноготь. Укол боли словно навел резкость: темнота перед глазами рассеялась, и реальность, искаженная Голодным Мальчиком, перестала плыть, снова обрела устойчивость. Филипп прижал ладонь к груди, унимая свистящее дыхание. Мама чуть нахмурилась. – Да не волнуйся ты так. Я скажу Отару Сергеевичу, что ты пока дома побудешь, раз тебе так хочется. Тебе надо отдохнуть. Я сырников нажарю, поешь прямо в комнате, с книжкой, сегодня можно.
– Мам, я не…
Филипп осекся, краем глаза заметив движение под ногами. Голодный Мальчик был там. Ждал у самого края, даже не пытаясь спрятаться. «А хочешь, приводи ее ко мне, – шепнул он. – Приходи ко мне с мамой. Тебе понравится…»
Носок черной туфли поддел осколки – и они зазвенели, переворачиваясь, пряча скрытые в них тени.
– В разбитые зеркала смотреть – к несчастью, – сказала мама. – Не надо так делать. Пойдем, Филипп… Пора домой.
Она робко прикоснулась к его руке – и он подчинился. Она улыбнулась ему:
– Ну не переживай так, что ты. Это же просто суеверие. Всего лишь твое отражение. То, каким тебя видят люди… – Он вздрогнул, подался назад, и мама раздраженно вздохнула. – Идем уже. Хватит бегать по всему городу и позорить меня.
Филипп вынул руку из ее ладони и сунул ободранный палец в рот.
– Не пойду я домой, – невнятно проговорил он и слизнул с царапины каплю крови. Опустил руку и повторил отчетливо, почти весело: – Никуда я не пойду. У меня дела.
– Дела… – невыразительно протянула мама, глядя сквозь него. Морось пробивала бреши в щите пудры на ее щеках, и они казались рябыми. Изъеденными временем. Всего лишь отражение, подумал Филипп. Как жаль, что он не догадался раньше…
…Филипп валяется на заправленной кровати. В одной руке у него – горсть «морских камешков», уже начинающих таять. В другой – старый номер «Искателя», взятый у Янки. У Янки дома куча отличных книг, – не то что у него, сплошное занудство, которое проходят в школе. Есть, конечно, еще папин кабинет, но это совсем другое дело. Жаль, что Янка редко делится, боится, что влетит, и каждый раз приходится выпрашивать. Филипп лежит на животе, языком снимает с ладони один «морской камешек» за другим и читает рассказ про странную штуковину, найденную в кустах ежевики. Он понятия не имеет, как выглядит ежевика; воображение подсовывает кустарнички шикши, увеличенные до гулливеровских размеров. Штуковину нашел американский мальчик, но, читая, Филипп думает то о Янке, то об Ольге, то о себе, не забывая краем уха прислушиваться к тому, что творится на кухне. Мама с бабушкой не одобряют конфеты в кровати. Фантастика им тоже не нравится: не то чтобы Филиппу ее запрещали, но всякий раз, увидев одолженную у Янки книжку, мама морщится: «И откуда у тебя такие примитивные вкусы…»
Это хорошо и ужасно странно – лежать вот так после всего, что случилось. Филипп специально следил за бабушкой – но за ужином она разве что плотнее сжимала губы и резче подносила ко рту свою чашку пустого чая. Как будто ничего не знает, – но такого не может быть, она же директор, на территории ее школы нашли труп, и про арест ей должны были рассказать…
Эти мысли тенями облаков проплывают сквозь Филиппа, пока он читает. Рассказ заканчивается слишком быстро и как-то нечестно. Филипп заводит глаза, пытаясь сообразить, что к чему, и вдруг понимает, что мама с бабушкой забыли закрыть кухонную дверь. Он тут же навостряет уши, привычно отделяя голоса от звяканья лопатки по шипящей под оладьями сковородке.
– …из той же компании. Мама, в этом что-то есть. Три ребенка с одним и тем же нервным заболеванием, мам! Я поговорила с медсестрами – предполагают, что они что-то нюхали или пили… ну, ты понимаешь, – она понижает голос, – понимаешь, для кайфа. Это… – еще тише, – наркомания! У нас!
Зачем она рассказывает, рассеянно думает Филипп. Знает ведь, что, если сказать, – бабушка не разрешит.
– У нас такой дряни быть не может, – говорит тем временем бабушка. – Опять сенсации захотелось? А о пользе ты подумала?
– Но кто-то их научил! Кто-то подсунул им эту дрянь! Кто-то… – она осекается, а когда заговаривает вновь, ее голос дрожит от возбуждения: – У одного из них из руки вырван кусок мяса. Прямо зубами, мам! Только полный псих мог это сделать… Возможно, это связано с убийствами!
Услышав об убийствах, Филипп приподнимается на локтях. Так часто бывает в детективах: когда полиция в тупике, человек со стороны может навести их на правильную мысль. Может, из-за дураков, перебравших с «моментом», мама как-то…
– Окстись, убийцу уже взяли, ты же сама писала заметку в завтрашний выпуск, – говорит бабушка.
Не додумав, Филипп опускается на живот и равнодушно слизывает с ладони конфету. Зря мама сказала, теперь ничего не выйдет.
– Этот алкаш… – голос мамы сдавлен от отвращения. – Не верю. У него не хватило бы ума скрываться так долго. Уверена, дело в наркотиках. Я буду требовать расследования…
– По голове себе потребуй, – шипит бабушка. – Ты должна вести за собой, а не пересказывать сплетни… Боже, мы же совсем недавно об этом говорили – и вот опять. Уймись!
– Мама…
– Ты нам мало жизнь испоганила?! – кричит вдруг бабушка, срываясь на визг. – Мало было преподавателя окрутить, принести от него в подоле? Ты, может, довольна, что твой отец нас всех сюда выкинул, мечтаешь еще дальше оказаться? Забыла уже, как твой муж здесь мучился, как ему здесь изучать было нечего, как он хотя бы одну завалящую легенду искал… Помнишь, как он спьяну плакал, жаловался, что здесь все стерильно, хоть самому сочиняй… Больно смотреть было, – а ты, его жена, журналист, пальцем о палец не ударила, чтобы ему помочь, только младенца своего и видела, погрязла в пеленках… Вот когда расследовать надо было! Забыла, чем он кончил? Ты ему жизнь сломала, оторвала от работы, от науки… и не смей отца винить, он как мог твой позор прятал… – Филипп, холодея, слышит, как мама громко хлюпает носом, будто простуженная, но бабушка не обращает на это внимания. – Нагадила и мужу, и себе, уж про меня лучше молчать, это мой крест… – говорит она таким голосом, словно у нее болит горло. – Муженек в тюряге сгинул, а ты теперь в детектива играешь… Расследование! Тебе лишь бы хвостом покрутить перед этим мальчишкой, который воображает себя умнее милиции… Давай, нагуляй второго, не стесняйся!
– Мама, что ты такое говоришь…
– Из-за твоего дружка меня на пенсию гонят! Меня!
– Что?!
– Из-за твоего активиста, любителя шнырять по кустам… Меня гонят на пенсию, а моя дочь играет в детектива и кропает желтые статейки… Продолжай в том же духе, окажешься на тех же нарах, что и твой душевнобольной муж! Давай, пиши погуще, тварь, и мать свою не забудь помянуть, что недосмотрела!
– Не тронь! – вдруг звонко выкрикивает мама. Жалобно звякает пишущая машинка, трещит бумага, которую сминают и рвут в клочья. От этого звука Филипп покрывается мурашками. Бабушка, тяжело топая, проносится в туалет.
Плеск бумаги, падающей в унитаз, едва различим – и в то же время оглушителен в своей окончательности. Устремившаяся из бачка вода рокочет, как селевый поток.
Растеряв все силы, бабушка шаркает по коридору медленно, будто на плечах у нее лежит бетонная плита. Филипп быстро закидывает в рот оставшиеся конфеты и поворачивается так, чтобы обложка «Искателя» не бросалась в глаза. Войдя в комнату, бабушка достает вязание и тяжело опускается в кресло. На Филиппа она даже не смотрит. С тех пор как он ушел без разрешения, они редко разговаривают: бабушка (боится его) слишком разочарована тем, как он себя повел, и никакие извинения тут не помогут.
Правда, сейчас она (боится) разочарована мамой. Краем глаза Филипп видит серебристое мельтешение спиц; они звенят часто и сердито, и из кухни так же часто, зло и неубедительно огрызается пишущая машинка. Он пытается понять, о чем кричала бабушка, но догадки приходят из тех областей, о которых он даже думать стесняется, – по крайней мере, когда не один. Размышлять о трех мальчиках, которые нюхали клей, – что же еще они могли делать? – проще и безопаснее. Филипп не очень понимает, что тут расследовать, но все равно было бы здорово.
Стук клавиш затихает, и из коридора доносятся крадущиеся мамины шаги. Щелкает шпингалет, и из туалета доносятся тонкие, прерывистые вздохи.
Филипп резко встает.
– Водички попить, – говорит он в ответ на вопросительно приподнятые брови бабушки.
Мамины материалы к статье разложены по всему кухонному столу. Филипп хватает вырванные из блокнота листки, исписанные незнакомым почерком, и оставляет на них цветные пятна растаявшей глазури от «морских камешков». Слюнявит палец, пытается стереть, делает еще хуже, но испугаться не успевает: листки сдвигаются, и из-под них вылезают три фотографии – три портрета, снятых, наверное, в мае, когда в школе делали фотки классов. Филипп выстраивает их в ряд. Деня. Егоров. На последней фотке Филипп сглатывает, и в пересохшем горле что-то болезненно щелкает.