С куклами к экватору — страница 17 из 51

жертву животного. Но самое странное пришлось мне наблюдать во время описываемой поездки по Азии: в одном с научной точки зрения безукоризненном музее я увидел среди коллекций живого ламу. Он сидел там, скрестив ноги, спокойно молился и сжигал ароматические палочки, торчавшие между пальцами одного из выставленных богов.

Перед Венерой в Лувре или Вышебродской мадонной в Пражской галерее вы ничего подобного не увидите. Но не заблуждайтесь: людей, относящихся к определенным произведениям изобразительного искусства, как к предметам культа, в мире пока еще больше, чем нас, остальных. Однако соотношение сил многообещающе меняется. Возможно, что недалек тот день, когда дирекция какого-нибудь музея укрепит подле произведений искусства всего мира таблички, на которых известная надпись «Не трогать руками!» будет дополнена словами: «И ни в коем случае не использовать для религиозных целей. Хотя бы во время посещений любителей искусства».

Любителя произведений религиозного искусства подстерегает еще один удар. Он убеждается в том, что эти произведения часто крикливо разукрашены, размалеваны, порой недалеко ушли от уровня цирка или ярмарки, просто вульгарны. Благородную красоту, за которую эстеты готовы иногда жизнь отдать, придает им налет времени; пожухшая поверхность, выцветшие краски, выступившая на поверхность структура дерева, металла, камня, любопытное повреждение, вызванное непочтительным обращением.

Мы почти не можем представить афинский Акрополь в его первоначальной окраске. Видевшие его при ярком солнце или при волшебном свете полнолуния скажут, даже не считая это бессмыслицей: «Эти скудные, разбитые части образуют идеальное целое». При этом они пренебрегают свидетельством историков, что кариатиды Эрехтейона были раскрашены. Нам кажется, что они выглядели бы как столбики карусели…

Короче говоря, эстет любит вещи поврежденные, а главное, уже вышедшие из употребления, потому что тогда ему ничто не мешает относиться к ним по-своему и, пожалуй, совершенно независимо от их первоначального назначения. Но столкнувшись с произведением религиозного искусства, свежеотлакированным и по-прежнему служащим своим старым целям, он не может отделаться от ощущения, что тенденции этого искусства были всегда практическими, что оно было рассчитано на плохой вкус и в эстетическом отношении, можно сказать, сбивало цену. Оно даже не боялось быть вульгарным и ничуть не заботилось об утонченных чувствах истинных знатоков.

Не следовало ли бы этим знатокам чуточку призадуматься? Не заходят ли они слишком далеко, закрывая глаза на тенденциозные задачи произведений искусства? Не внушило ли им привычное восприятие религиозного искусства, при котором отбрасывалась религия, ложное представление, что всякое искусство следует воспринимать без его корней и листьев? Что всякое искусство должно с самого начала носить корректный, инвалидный характер предметов, вышедших из употребления?

Всякое живое искусство тенденциозно, то есть воинственно, а поскольку это так, то для достижения успеха оно должно обладать крепким здоровьем. Старые пропагандисты религии — а это были люди, обладавшие широким размахом, — могучего здоровья на боялись. Почему же пугаться его нам при пропаганде наших идей?

Это первое. И второе: правильно ли воспринимать древнее, то есть главным образом религиозное искусство, в выпотрошенном, стерилизованном музейном виде и при этом не интересоваться его первоначальной миссией? Справедливо ли это? И безопасно ли?

Возьмем негритянские духовные песни. Они прославлены и сейчас общепризнанны. И правильно рассматривать их как свидетельство глубокого социального протеста. Но можно ли полностью игнорировать их религиозную тенденцию? Полагаю, что каждому поклоннику этих песен было бы полезно, если бы его, как щенят при дрессировке, ткнули носом в богослужение на американском юге. Там не только постоянно поют эти древние песни, но при вас в любой момент могут рождаться новые песни. Это неописуемое переживание. Никакая американская пластинка не может передать возбуждение, которым насыщен воздух храма, жар, которым пышут тела людей, волнующее ощущение, что вы являетесь свидетелем древней оргии. Вы слышите неслыханное до того пение, чувствуете дыхание порождающего его источника. И в то же время вы как бы настораживаетесь. Внимание! — говорит что-то внутри вас, и это не худший из ваших инстинктов, — внимание, дальше идти с ними нельзя, это не может быть здоровым явлением, это уже безумие. Женщины, в экстазе извивающиеся на полу, пена на губах, тупая безнадежность в подавленной, потной, накаленной атмосфере… Это уже не отдушина для социального протеста, но опиум, которым заглушают его! Людей, охваченных таким видом религиозного дурмана, трудно будет поднять на что-либо другое, на революцию… Человек, действительно стремящийся изменить положение, как, например, Поль Робсон, использует и преподносит негритянские духовные песни совершенно не так, как поют их эти люди. И, конечно, знает, почему!

Пронзительные крики религиозных фанатиков вызывают не только эстетический интерес, в них таится яд. В этом убедился бы очевидец в Миссисипи. И нечто подобное он испытал бы в буддийском или индуистском храме на Цейлоне. Он увидел бы грубоватое религиозное искусство — столь популярные статуэтки Будды и Шивы, украшение наших квартир и музеев, но на этот раз окуриваемые, умащенные, облаченные в одежды, украшенные цветами, стоящие в центре обрядов и простертых к ним рук верующих. И, между прочим, убедился бы в том, как мало связана эта действующая религия с возвышенными идеями ее. основателя и ученых защитников, такая она отсталая, чисто показная и далеко не невинная.

Поклонник религиозного искусства после такого посещения по-прежнему любил бы свои индийские статуэтки, как по-прежнему любит негритянские духовные песнопения, чешское барокко, готику и многое другое. Но любил бы все это по-иному. Разумнее.

ИДОЛЫ В ДЕЙСТВИИ

Тьма. Наша труппа играет в зале, расположенном на склоне горы, возвышающейся над городом Канди. Играет точно так же, как дома, в Брно, с рефлекторами, громкоговорителями, со всеми достижениями нашего века. А чуть пониже Происходит нечто совсем иное.

Я произнес свое вступительное слово и освободился. Спектакль идет, и в течение полутора часов я могу делать вид, что приехал сюда частным образом, просто так. В глубине долины лежит озеро. Я был уже там, видел, как в черной воде копошилось что-то живое — большие лягушки или черепахи. В воздухе мелькали летучие мыши, непривычно высоко летали светлячки. По лениво поблескивающим волнам сюда докатывается таинственный гул барабанов, порой слышны взвизгивания труб. В индуистском храме идет богослужение.

Впустят ли меня? В Индии это не разрешено (коровам можно, иностранцам нет), в старых книгах о Цейлоне тоже сказано, что вход в такие храмы запрещен. Но попытка — не пытка.

Вокруг храма шум, как во время вальпургиевой ночи, мелькает множество огоньков. Перед порталом, украшенным башней «гопурам», лежат сандалии. Я тоже разуваюсь и глазами спрашиваю двух мужчин, видимо, сторожащих вход: «Можно?».

Они улыбаются, их зубы блестят в сумраке. Вхожу в храм, сквозь тонкие чулки ощущаю грубый камень, стараюсь обойти лужицы пролитой воды или масла. В первом зале, освещенном мерцающими огнями светильников, барабанщики бьют в свои барабаны, другие музыканты дуют в какие-то инструменты, звуки которых напоминает гобой. Шум отчаянный.

Справа брахман выполняет какой-то обряд. Он обнажен до пояса, от пупка до копчика обвит шнуром — атрибутом высшей касты. Выглядит он франтом; в ушах и вокруг шеи сверкают драгоценности, на руках — браслеты, на пальце почти епископский перстень. На темени, за намечающейся лысиной, волосы связаны в пучок, и это подчеркивает гермафродитский вид жреца. Руки у него полные, мускулы мягкие, видимо, он никогда не выполнял работы более тяжелой, чем сейчас. Изящными, вычурными движениями осыпает он лепестками цветов лик божества.

Время от времени его более молодой помощник подает наполненные маслом медные светильники, и жрец обводит ими вокруг статуи. Светильников целая серия; на одном — статуэтка быка, на других — кони, человека, на некоторых одна горелка возвышается над другой, они многоэтажные, как свадебный торт. Это, по-видимому, наиболее священные, так как молящиеся сопровождают их длинный путь к алтарю движением рук, сложенных над головой.

Среди верующих мужчины и женщины, все простоволосые, с индуистским цветным пятном на лбу. Женщины в национальных костюмах, мужчины в саронгах или брюках, все босиком. Храм битком набит, лампы чадят, жарко, а я торчу посреди толпы. Глаза молящихся хоть на миг с некоторым удивлением останавливаются на иностранце, но потом они снова с отсутствующим выражением механически следят за жестами священнослужителя.

Божество, изваянное из черного камня, обильно умащено и облачено в богато разукрашенные одежды; оно похоже на пражскую статую Христа-младенца. Вероятнее всего, это Кали — грозная супруга Шивы, жаждущая крови и отрубленных вражеских голов. Но в совершаемом женоподобным брахманом обряде осыпания цветами и размахивания тортообразными светильниками нет ничего внушающего ужас. Музыка громкая, молитвы непонятные, огни мерцают, и, стоя в толпе, не испытываешь страха. Здесь ни на секунду не возникает ощущения, подобного тому, которое я испытал в негритянском молитвенном доме в Миссисипи, когда казалось, что вот-вот на тебя, белого, напросятся, чтобы — с полным основанием — растерзать. Здесь в карих глазах спокойствие и скорее доброжелательное безучастие.

Никто не возражает, когда иностранец, выскользнув из группы, окружающей брахмана, отправляется в своих чулках осматривать все уголки храма, божество, которому сегодня приносились жертвы, лишь одно из многих. Оно стоит в центре храма под балдахином, резным и ярко расписанным, как ярмарочный тир. В других местах этого сложного здании, иногда в глубине искусственных пещер, стоят иные божества из камня или металла. Они одеты не так богато, как та статуя, перед которой сейчас совершалось богослужение, но на всех обязательно хоть намек на одежду, хоть кусок поло