тут на велосипедах в укрепленных позади седла плетеных кузовах. Но, увы! они не продаются.
Но вот чего в Мексике вы вообще не увидите, а в Китае увидите лишь изредка, это буддийские монахи. Часть населения Камбоджи — около восьмидесяти тысяч человек — постоянно живет в монастырях. Остальные тоже проводят там много времени, отбывая установленный срок служения богу. Им обривают головы и брови, они надевают шафрано-желтую тогу и по утрам просят подаяния, как все буддийские монахи. От этой обязанности не уклоняется даже сам премьер-министр.
Однажды — уже не впервые за время нашего путешествия — мы проехали мимо места, к счастью, уже становящегося редкостью: это была колония прокаженных. Ворота были открыты, никто их не охранял. Детишки вбегали в них и снова выбегали на шоссе.
А затем мы посетили другое место (число таких мест на свете также, к счастью, уменьшается): каучуковую плантацию старого колониального типа. Заразных больных там, вероятно, не было, но ворота хорошо охранялись. Колючая проволока, электрические изоляторы на столбах ограды… Об этом я должен рассказать подробнее.
Мы выступали вечером в красивом чистом городке Компонг-Чам. На спектакль, проходивший под открытым небом, было продано около двух тысяч билетов; жилось нам там очень хорошо, губернатор области замечательно принял нас. По нашей просьбе он протелефонировал в Чоп, чтобы нам предоставили возможность осмотреть находившуюся там французскую плантацию. К сожалению, оказалось, что телефонного разговора недостаточно.
В Чоп мы попали, переправившись на перевозе через огромный Меконг. Видели там рыбацкие деревушки; их хижины со стенами из тонких бамбуковых жердочек и всем добром стояли на плотах. А затем нас поглотил лес каучуковых деревьев.
Впрочем, лес неподходящее слово — слишком ласковое, теплое. Лес это больше, чем деревья. Если бы у нас его сажал даже самый расчетливый человек, заинтересованный только в дровах, он не стал бы мешать тому, чтобы к деревьям присоединилось множество других растений, мха, грибов, лишайников, чтобы среди них звучали голоса насекомых, птиц, животных… Нет, Чоп нельзя назвать лесом.
Судя по тишине, чистоте и порядку, вы могли бы скорее подумать, что очутились в огромной больнице. На плоской, красной земле торчат бесконечные, абсолютно ровные ряды серебристо-серых, пятнистых стволов с зелеными кронами. Вы едете на автомобиле, и к вам приближаются, открываются перед вами и исчезают все новые и новые аллеи, одинаковые, как зевки. На каждом стволе в одном и том же месте под косым надрезом одинаковый желобок с белой капелькой над одинаковой миской.
Чтобы человека охватила здесь тоска, нет надобности в особом предубеждении против империализма или в нелепом сентиментальном представлении, что деревья страдают и весь лес роняет белые слезы. Царит гнетущий полумрак, вечная тень, все расположено по линейке, дерево отстоит от дерева на самом выгодном расстоянии, ни сантиметром ближе или дальше, надрезы делают ни миллиметром выше или глубже, чем это выгодно, организация дела точная и жесткая: заботятся только о максимальной выгоде.
Но самый тяжелый удар, прямо в сердце, был нам нанесен в центре плантации. Замки, лагерные ворота, сторожевые вышки, бункера с бойницами, ограда из колючей проволоки, подле некоторых объектов по ней пропущен электрический ток. А это всего-навсего фабрика, где сок деревьев превращают в плиты резины-сырца, а не военный атомный завод. Зачем же этот концентрационный лагерь? Неужели, если человека запереть в клетку, он приносит больше дохода?
Приходит француз — блондин в белой рубашке, белых шортах, со светлыми волосами на руках и икрах. Говорит, что директора нет, а без него он никого пропустить не может. Если мы настаиваем, он попробует разыскать его по междугородному телефону.
Уходит и оставляет нас.
Ладно. Начинаем переговоры с другим французом, брюнетом, случайно проходившим мимо. Он разговорчивее, закуривает предложенную сигарету. Благодарит за внимание, он здесь уже семь лет. Инженер, холостяк, один-одинешенек. Раз в три года компания оплачивает ему шестимесячным отпуск и поездку в Париж. Недавно он ездил туда во второй раз, да что говорить…
Успевает ли он за шесть месяцев промотать все, что накопил здесь за три года, с улыбкой спросил один из нас. Но он не улыбается. Совершенно серьезно отрицательно покачивает головой. По-видимому, у него свой маленький французский план, и он собирает деньги с какой-то определенной целью. После возвращения поместит их так, чтобы они по возможности обеспечили его до самой смерти.
Он переводит разговор со сбережений на другую тему. Начинает жаловаться на скуку, работу от восхода до захода солнца. Книги или спорт? Да что вы, в этакую жару… И бесконечное хождение: плантация огромная, вторая в мире, по площади больше Парижа.
Слушаю его и представляю себе, как он торопится инспектировать, как проходит по этим нагоняющим сон аллеям расстояние, равное путешествию от Лувра до Площади Звезды, как бродит вдоль унылых аллей, так непохожих на Елисейские поля.
Но какое нам, собственно, дело до француза и его безбрачия? Ну его к черту! Приехал он сюда добровольно, добивался этого, получил что хотел, что же его жалеть? Куда хуже положение его подчиненных — семи с половиной тысяч местных рабочих, якобы свободных граждан. Они ни в чем не провинились, а между тем работают, как каторжники, за колючей проволокой. Надежды на отпуск, на сбережения? Вы это серьезно? Эти люди лишь теперь борются за право создания профсоюзов, за право сказать свое рабочее слово. А пока что их стережет вооруженная охрана, им грозят жестокие наказания за малейший проступок, за простое невыполнение нормы…
Их мы хотели бы повидать. Мы приехали сюда не ради горстки иностранных офицеришек, а для встречи с кхмерами. Это их родина, им некуда уходить, даже если бы это было возможно. До тех пор пока из них высасывают кровь французы, упорно думающие о жизни потом, в Париже, жизнь этих людей будет немногим лучше, чем деревьев. Мы хотим увидеть их.
Затем блондин возвращается и, холодно глядя нам в глаза, говорит, что ему не удалось разыскать monsieur le directeur. Поэтому он, к сожалению, не может показать нам ни завод, ни жилища рабочих. Несмотря на глубокое уважение к рекомендации господина губернатора, без директора…
Ну что ж, ничего не поделаешь. На этот раз мы не посмотрим, как люди вынуждены жить в собственной стране за колючей проволокой, натянутой захватчиками. Нам уже приходилось видеть это. Гитлер у нас, United Fruit в Гватемале… И в этом отношении различия не так уж велики. Под поверхностью всех вещей скрывается в сущности один и тот же жгучий вопрос: почему люди все еще терпят это? Почему терпели когда бы то ни было?
НАЦИОНАЛЬНЫЙ ТЕАТРВ ДЖУНГЛЯХ
История смотрит назад и вглубь. На пройденные этапы она смотрит глазами лучших противников существовавших режимов. Римских рабовладельцев показывает с позиций Спартака, феодалов с позиций Французской революции, нацистов с позиций Фучика и Словацкого народного восстания. Это естественно.
Естественно также, что умудренный этим опытом сын спрашивает отца:
— Ведь ты жил во времена Фучика и Народного восстания. Расскажи, как ты участвовал в их борьбе? Ведь иначе нельзя было!
Вопрос, поставленный в конце предыдущей главы, это такой же сыновний вопрос. Сыновьям легко задавать подобные вопросы в мирное время, с учебником истории в руках. Как люди терпели рабство? Как могут до сих пор существовать на свете места, где рабство еще не ликвидировано? И это через две тысячи лет после Спартака, через сто семьдесят лет после падения Бастилии, через сорок два года после выстрела «Авроры!» Ты сам был в концлагере, эсэсовцы ходили среди вас, почему же вы не душили их хотя бы голыми руками? Они бы перестреляли вас? Ну и что же? Разве не лучше умереть стоя, чем жить на коленях?
Ах, сын мой! Рабство страшное дело. Оно сковывает не только руки. Даже мысли, которые в мирное время — да еще у тех, кто носит в кармане учебник истории, — возникают сами по себе, даже эти мысли приходят в голову не каждому рабу. Кандалы парализуют действия тысяч людей. Поднять кулак и умереть за это… Почему бы нет? Но если ты знаешь, что сообщение о твоей смерти убьет твою мать? Что месть за совершенный тобой поступок падет на тысячи невинных, которые будут вечно проклинать твое имя?
Не беспокойся. Несмотря на всю хитрость рабовладельцев, в конце концов люди всегда восставали. Это происходило неизбежно, но далеко не так просто, как возникают твои вопросы, сынок.
Вчера, стоя перед колючей проволокой французской плантации, мы философствовали о том, почему люди до сих пор не сумели уничтожить такие печальные места. А сегодня на расстоянии одного дня пути мы подходим к одному из красивейших архитектурных памятников, виденных нами в Азии, — к руинам Ангкора. И эти гигантские храмы, на которые было затрачено труда больше, чем на десяток Боробудуров и сотню цейлонских дагоб, так же загадочны, как бункеры концлагеря на плантации. Чьи руки их воздвигали и зачем? Кто мог заставить людей так работать до изобретения метрических книг, родословных, пулеметов и напалма?
Беглого взгляда назад и вглубь и на этот раз недостаточно. Не забывай, сын мой, о том печальном факте, что самая худшая плантация до сих пор кормит рабочих. А если многие из них все еще не поняли, даже представить себе не могут, что жить можно иначе и лучше? Хотят просто выжить, а в ярме плантации они пока не умирают с голоду.
Не забывай также, что Ангкор был для тех, кто его строил, не только тяжелым трудом, но и великой красотой, а в красоте тоже награда. До сих пор высятся очаровательные башни, сохранились письменные свидетельства современников об их впечатлениях. Ангкор должен был быть во времена своего блеска очаровательным. Люди жили здесь, самоотверженно строили его и любовались делом своих рук. Не забывайте, что человек жив не хлебом единым. Это был их Ангкор, их каменная сказка. Почему им было не любить его так же, как пражане любят Прагу?