[4] или, того хуже, не выбросила на помойку. Бет продолжает рыться в ящике, с каждым извлеченным предметом заново погружаясь в прошлое, пока не достает медальон, самый первый подарок, который сделал ей Джимми. Она берет в руку гладкое, почерневшее от времени серебряное сердечко и открывает его. Они с Джимми целуются. Они с Джимми влюблены. Она вглядывается в миниатюрную фотографию, и у нее возникает ощущение, будто она смотрит на двух других людей, с которыми она когда-то в прошлом дружила, но давным-давно потеряла из виду и которые уехали куда-то очень далеко. У нее падает сердце. Она много лет подряд носила этот медальон не снимая и любила его. А потом в какой-то момент — она не помнит, когда именно, — серебряное сердечко начало тускнеть, и то, что когда-то казалось ей свежим, романтичным и взрослым, вдруг стало в ее глазах старым, скучным и детским. Оно надоело ей, и она убрала его.
Осторожно, чтобы не стукнуться головой о потолок и не оступиться, Бет волочит свой ящик к лестнице, потом спускает его по ступеням и несет в спальню. Удерживая ящик на бедре, она сдвигает дверь шкафа в сторону и плюхает его на пол на половине Джимми. Она достает оттуда «Писательство до костей» и свои старые тетради, включая и чистую, и аккуратной стопочкой складывает их на прикроватную тумбочку. И удовлетворенно кивает. Потом она застегивает медальон на шее, трет серебряное сердечко между пальцами и оборачивается, чтобы взглянуть на себя в зеркале на двери.
«Вот она я».
Она готова к походу в «Солт».
Глава 8
Солнце вот-вот зайдет, и Оливия идет по пляжу Толстух с камерой в руке. Она каждый вечер гуляет по этому пляжу и начала понимать, почему фотографы называют час перед закатом волшебным часом. Освещая землю в последние минуты уходящего дня из-за горизонта, а не прямо сверху, солнце омывает все мягким рассеянным сиянием. Цвета выглядят более насыщенными, золотистыми, романтичными. Волшебными.
Всю весну Оливия ходила на прогулки без камеры. Серость, царившая повсюду, совершенно ее не вдохновляла. Но потом, в эти выходные, всепроникающий серый растаял и исчез, как будто на Нантакете наконец стало достаточно тепло, чтобы остров сбросил серое зимнее пальто, явив миру свою изумительную красоту, в особенности в этот предзакатный час. Пронзительная синева неба, сливающегося с океаном, свежие нежно-зеленые травинки, поблескивающий песок и надвигающийся сумасшедший закат, когда кроваво-оранжевый шар солнца постепенно скрывается из виду, а на смену ему по всему небу начинает разливаться жаркое розово-лавандовое зарево, с каждой секундой полыхая все ошеломительнее, хотя, кажется, ошеломительнее уже некуда. Руки сами так и тянутся к фотоаппарату.
Оливия любит чувствовать свой «Никон» в руках. Она признает, что крохотные, размером с колоду карт, карманные камеры удобнее носить с собой, а с технической точки зрения они умеют делать практически все, что ей нужно от камеры, но они кажутся дешевыми игрушками. Она предпочитает свой громоздкий «Никон», его послушно щелкающую кнопку, удобно ложащуюся под указательный палец, отзывчивую ручную фокусировку, его увесистость.
Это напоминает ей, каким удовольствием было взять в руки только что вышедшую из печати книгу — кульминацию нескольких лет работы автора и нескольких месяцев ее редактирования, почувствовать под пальцами ее гладкую глянцевую обложку, иногда с тиснением, ощутить ее приятную тяжесть. Она до сих пор любит это ощущение новой книги. Хотя она ценит удобства современных электронных читалок, но они не дают ей того трехмерного сенсорного ощущения, которое прилагается к настоящей книге.
Она идет вдоль кромки воды, время от времени останавливаясь, чтобы сделать панорамный снимок горизонта или макрофото ракушки, щелкнуть песочника или силуэт женщины, выгуливающей вдалеке свою собаку. В отличие от предыдущих месяцев, когда она могла гулять здесь, сколько хотела, в полном и практически гарантированном одиночестве, теперь на пляже всегда кто-то есть. Остров возвращается к жизни, и, продолжая идти вдоль кромки воды, Оливия вдруг понимает, насколько она сама не совпадает с окружающим ее миром. Затягивающая все серость вокруг нее самой никуда не делась; в ее сердце по-прежнему зима. У нее такое ощущение, что она скорее смотрит на свою жизнь со стороны, нежели проживает ее. Эта женщина, которая живет на Нантакете, пьет кофе, читает журналы, ходит на прогулки и делает фотографии, словно на самом деле смотрит фильм, скучный фильм о жизни скучной женщины, в котором практически ничего не происходит, фильм, который она была бы рада выключить или переключиться на другой канал, но почему-то продолжает смотреть, точно приклеенная к экрану. Если она будет смотреть дальше, что-то начнет происходить.
В каком-то смысле что-то действительно должно произойти, и очень скоро. Ей нужно найти какую-нибудь работу. Хотя живет она более чем скромно, даже на такую жизнь все равно нужны деньги. Дэвид согласился содержать ее первые шесть месяцев, а это значит, что очень скоро рассчитывать на его щедрость она больше не сможет. Ей придется либо зарабатывать себе здесь на жизнь самостоятельно, либо продавать дом и переезжать, например, обратно в Джорджию, поближе к матери и сестре Марии с семьей. Ну или продавать дом и бежать куда-нибудь в еще бо́льшую глушь, на какой-нибудь остров в южной части Тихого океана, где она сможет исчезнуть.
Она уже думала об этом — о том, чтобы по-настоящему исчезнуть. С тех пор как она перебралась на Нантакет, в газете несколько раз писали об очередном самоубийстве. Психологи и психиатры давали комментарии на тему того, почему процент самоубийств на Нантакете выше, чем в других местах, кивая на депрессию и сезонное аффективное расстройство, накладывающееся на затяжные беспросветные зимы на этом крохотном клочке земли, затерянном в океане. Она воображает свое имя, напечатанное в газете, представляет, как станет главной героиней подобной статьи. Ей не так уж и сложно это представить. Каждое утро перед ней разверзается практически невыносимая пустота. А следом приходят вопросы.
«Зачем?»
«Зачем Энтони приходил в этот мир?»
«В чем был смысл его короткой жизни?»
У нее нет на это ответа.
«Зачем я здесь?»
«Зачем?»
У нее нет на это ответа. Ответы никогда не находятся, ни в ее молитвах, ни в ее снах, ни даже в ее дневниках и в вере в Бога и церковь, которая когда-то у нее была, ни в магии заката на пляже Толстух. Одна часть ее существа смирилась с тем, что ответов на эти вопросы она не найдет никогда, что в этой жизни нет вообще никакого смысла, другая же продолжает поиски, с глубочайшей искренностью задаваясь этими вопросами снова и снова, настойчиво прокручивая их в голове по много раз в день, повторяя их без конца.
Как кто-то, у кого аутизм.
Тишина, которая наступает следом за последним «Зачем?» каждого дня, повисает в воздухе, отзываясь долгим эхом, прежде чем уплыть в беспредельное ничто, оставляя ее в таком абсолютном, в таком мучительном одиночестве, что ее часто охватывает желание исчезнуть прямо здесь и сейчас, растворившись вместе со своими вопросами в этом ничто. Но какой-то импульс глубоко внутри ее раз за разом заставляет ее не сдаваться, стиснуть зубы и терпеть. Продолжать наблюдать за своей жизнью со стороны и ждать. И найти уже работу. Но какую работу? Что она может здесь делать?
«Зачем я здесь?»
«Зачем?»
Оливия приседает на корточки, приникает к видоискателю, наводит фокус и снимает берег: белую пену, влажный, отливающий металлом песок, слои текучей синевы. Потом отрывается от видоискателя и замечает в прибое глянцевитую черную тюленью голову. Она приближает изображение в кадре и щелкает затвором. Потом приближает еще больше, до тех пор, пока не начинает явственно различать круглые черные глаза тюленя, которые, кажется, устремлены прямо на нее. Она опускает камеру, и они долго смотрят друг на друга, потом тюлень скрывается под водой и исчезает, и Оливия остается одна.
За спиной у нее слышатся чьи-то голоса. Двое мальчишек бегут к океану, в ее сторону, и смеются. Их матери, сгибающейся под тяжестью объемистой пляжной сумки, висящей на одном плече, и третьего малыша, которого она несет на бедре, за ними не угнаться, и она кричит им вслед, чтобы не смели заходить в воду. Отец поначалу спокойно идет с ней рядом, потом переходит на бег. Все четверо босиком, в одинаковых голубых футболках и легких брюках.
Отец нагоняет старших мальчиков и подхватывает их на руки, по одному с каждой стороны, за мгновение до того, как они с разбегу влетят в воду. Мальчишки визжат от восторга. Отец крутит их вокруг себя, пока все трое, потеряв равновесие, не плюхаются на песок, где немедленно затевают шуточную борьбу.
— Вы Ребекка?
— Прошу прощения? — переспрашивает Оливия, не потому, что не расслышала вопрос матери, а потому, что он не сразу доходит до ее сознания, настолько она не привыкла к тому, что кто-то другой может обратиться к ней на этом пляже, попытаться проникнуть сквозь серую пелену, которая окутывает ее плотным коконом.
— Вы фотограф? — спрашивает мать, кивая на «Никон».
— Кто, я? Нет.
— Прошу прощения. Я спутала вас с ней. — Мать оглядывается через плечо на парковку и вздыхает, пытаясь пристроить повыше на бедре своего малыша, который явно желает сползти вниз. — Боюсь, мне не удастся слишком долго не давать этой троице вымокнуть и выпачкаться. Макс! Не смей!
Макс — средний из мальчиков, лет, наверное, пяти, и в данный момент он занят тем, что гоняет по пляжу чайку. Слова матери он пропускает мимо ушей. Отец устремляется за ним вдогонку.
Старший мальчик, лет восьми, медленно идет к матери, в отсутствие брата потеряв всякий интерес к холодной воде. Он останавливается рядом с ней и берет ее за свободную руку.
Все три мальчика кажутся Оливии одновременно чужими и знакомыми. Это тот обоюдоострый меч, каждое лезвие которого способно одинаково рассечь ее пополам. Все трое мучительно напоминают ей Энтони — его пятки, когда ему было два, его ноги, когда ему было пять, его руки в восемь.