С Невского на Монпарнас. Русские художники за рубежом — страница 43 из 73

«За границей «Броненосец Потемкин» воспринимался как новаторская и блистательная киноформула восстания, как откровение художественное… зритель… не замечал примитивную спрямленность сюжета, наивное разделение на злых и добрых, убогую мораль, воспевание террора…»

Впрочем. я уже намекал выше, что в большинстве случаев даже этот толковый искусствовед находит оправдания для «убогой морали» и «воспевания террора», широко распространенных тогда среди еще не посаженных и не расстрелянных советских творцов. Что уж тогда говорить о веселых иностранцах, не разжевавших соль русской азбуки, не понимающих смысла фальшивых надписей и даже издали сроду не видевших колючей проволоки концлагерей. Агрессивно-боевитые и нарядные тарелки (не оскверняемые ни кровавыми бифштексами, ни пустыми русскими щами) шли на мировых аукционах по баснословной цене, а у друга моего Леши были целые стены этих тарелок…

Счастья они, кажется, никому не принесли. Дочка бросила учебу, да и работу, внук предался безделью и самым вредным способам веселья чуть не с детских лет, оба лечатся помаленечку… Лешеньки нет, а поредевшие ряды тарелок с кричащими лозунгами все еще уходят за море, на Сотебис…

Похоже, что вообще судьба коллекций и их обладателей часто чревата бедами. Даже самых примитивных и малохудожественных из собраний — скажем, собрания устойчивых дензнаков, например, долларов…

Однажды за парижским обеденным столом, где для поддержания разговора и аппетита обычно произносят почти одни только банальности, я, быстро покончив с десертом, позволил себе озвучить первую пришедшую на ум банальность.

— Ах, — сказал я в ответ на какое-то бессмысленное сообщение о разорении кого-то мне мало знакомого, — не в деньгах счастье…

Брякнув, я понял по нависшему молчанию, что опять не попал в струю.

— Это смотря сколько денег, — поучительно сказал мне заморский гость-профессор.

Но, может, он прав. Может, там, за морем, там все иначе. Может, теперь и в Москве иначе… а только ведь и бедному другу моему Леше, одиноко ушедшему на Восток Вечный, да и его наследникам, которым я иногда звоню со своего шампанского хутора, счастья вся эта пролетарская агит-посуда не принесла.

… Лежу иногда под утро без сна и думаю о всяком. Пытаюсь, например, догадаться, зачем покупает англичанин за полмиллиона старую тарелку с неаппетитной надписью «Комиссар». Может, недожаренный бифштекс кажется ему на ней еще кровавее? Или пудинг кажется менее пресным? Носят же их милые вежливые дети маечки с портретом бородатого бандита Че Гевары… Как понять? Чужая душа потемки.

Дважды в одну реку

Итак, мы узнали из трудов советских искусствоведов, что Александра Щекотихина-Потоцкая, похоронившая мужа в голодном Петрограде 1920 г., но охваченная революционным порывом, пишет под водительством С. Чехонина кровожадные лозунги на фарфоровых тарелках и пытается уцелеть с маленьким сыном в общаге Дома искусств, где ей дали совершенно круглую комнату по соседству с Ходасевичем. Более существенные подробности о тогдашней ее революционной жизни удается узнать лишь по каким-то случайным письмам или уцелевшим дневниковым записям. Вот обнаруженная мной в дневнике Корнея Чуковского запись о его визите к художнику Замирайло:

«Живет он на В. О., Малый пр. 31, кв. 13. В квартире холод. Он сидит в пальто. В том же самом пальто выходит он на улицу. Только накинет на себя легонький плащ флотский. Ему теперь 55 лет. Старичок… Он влюблен в сестру Щекотихиной… Из-за Щекотихиной он и попал в тюрьму. Ее отец, подрядчик, подозревается в каких-то антисоветских кознях, из-за этого решили привлечь и ее друга…»

Упоминания о бедах семьи Щекатихиной не найдешь ни в одной монографии, но вот посторонний человек Чуковский проговорился. Знатоки щекатихинской и билибинской биографии промолчали, и Бенуа молчит… А он ведь, Чуковский, и Виктора-то Замирайло в первый раз в жизни видел… Между тем, был это вполне известный график и живописец. В 1916–1918 гг. он то завтракал, то полдничал, то просто чай пил у А. Н. Бенуа, о чем в дневниках Бенуа каждый раз было упомянуто. А в ноябрьской записи 1917 г. сказано — в связи с очередным чаепитием — даже о творчестве В. Замирайло:

«К чаю Замирайло… он совершенно сносен. При какой-то ограниченности мысли, он все же подлинно-художественная натура и, главное, обладает даром восхищения. А потом он как-никак первостатейный мастер — особенно в графике».

Записи Бенуа обрываются на 1918 г., еще не только ягодок, но и цветочков петербуржцы пока не понюхали, хотя Замирайло, с его «челом Виктора Гюго» уже выглядел в 1918 г. поплоше, чем в 17-м, а уж к началу 1923 г. он, по свидетельству Чуковского, — вообще обтрепанный старичок и сидит дома в пальто, дрожит от страха и холода.

Есть еще одна запись в дневнике Чуковского о визите к тому же Замирайло (30 января 1923 г.), из которой мы и узнаем, что Александре Щекотихиной, в сестру которой влюблен Замирайло, только что удалось сбежать от суровой зимы, от пшенного супа с селедкой и устрашающих подвалов ЧК, где к тому времени уже прикончили Гумилева, — сбежать за море. Чуковский спрашивает у «старика» Замирайло о судьбе художницы Александры Щекотихиной и слышит умиленное:

«Да, ей Билибин присылал такие теплые письма и телеграммы, что в Питере становилась оттепель: все начинало таять. Вот она вчера уехала, и сегодня впервые — мороз».

Значит, только накануне и уехала Александра Щекатихина с сыночком, то есть 29 января 1923 г. Взяла командировку от Наркомпроса — для изучения производства Берлинской фарфоровой мануфактуры, но в Берлине не задержалась — уже в феврале прибыла в Каир к Билибину. Командировку, вероятно, подписал Луначарский, но выпускал из счастливого Ленинграда, скорей всего, не Луначарский, а другой департамент, рангом повыше культурного. Мог бы и не выпустить, вот Блока, к примеру, не выпустили, несмотря на мольбы того же Луначарского: решено было, чтоб помирал гений на родине…

Иные из нынешних историков-оптимистов говорят, что тогда уехать было легко, кого хошь отпускали, даже хотели избавиться от лишних едоков, Луначарский, мол, это знал и легко выпускал.

Не знаю, было ли «уехать легко» когда-нибудь после путча 1917 г., было ли так легко сбежать или уехать в 1919, 1920, 1921 гг.

Бывало, конечно, что «высылали», но чтоб просто так — взять да уехать, не знаю… И высылкой, похоже, ведал не Луначарский, а другой орган — Лубянский…

Соседка Щекатихиной по Дому искусств, светлейшая княгиня Софья Волконская, героиня Великой войны, хирург и летчица, которую выпустили с мужем, сумевшим доказать, что он «эстонский дворянин», так вспоминала про свой отъезд из Петербурга:

«Никогда нигде не видела я такой жгучей зависти, как в глазах друзей, с которыми прощались перед отъездом. Если бы можно было спастись из страны, подобно тому, как во время войны самострелом спасались с фронта — вся Россия осталась бы без пальцев».

Значит, все же не просто было уехать. Хотя и высылали, конечно, как раз в те годы. В том же 1922 г., когда оформляла свой отъезд Щекатихина, целых два корабля «ненужных людей» (писателей, философов, экономистов, выслали из России в Германию. Но оформлял высылку опять же не Луначарский, а все та же инстанция. Перед высылкой кое-кого (из тех, кто позаметнее) подержали неделю-другую на Лубянке в камере смертников и, соответствующим образом обработав и дав им подписать какую-то бумагу, отпустили за границу — «для пользы дела». Недаром острый человек А. Карташов, прослушав в гостях у П. Струве в Берлине робкий лепет одного из только что сошедших на сушу интеллигентов (Н. Бердяева), сказал эти ужасные четыре слова — сказал, как припечатал: «Не высланы, а засланы». Так ведь и были уже в тот год задействованы гениальные разведоперации по разложению эмиграции («Синдикат», «Трест»), так что пересечение границы (туда-обратно) не было ни бесплатным, ни бесполезным делом. Большинство из тех, что уезжали «в командировки», предпочитали не возвращаться, Отчего же тогда отпускали новых и новых, откуда эта нескончаемая доверчивость?

Теперь вот и Щекатихину, про которую уже весь Дом искусств знал, что уезжает она в Каир, а не в Берлин, оформляли «для изучения фарфорового производства в Берлине». Возможно, что Луначарский не знал, куда и зачем уезжает художница Щекатихина. Что про папеньку ее Луначарский и слухом не слыхал. Но уж для тех-то, кто давали разрешение на выезд, ни маршрут, ни цель поездки, ни судьба папеньки не могли оставаться тайной. Но может, полагали толковые чекисты, что такая поездка может оказаться для страны полезной? Как знать…

Все эти тайны, возможно, откроются вместе с архивами. Станет ясно, отчего добрые и наивные дяди отпускали россиян в командировки, о чем говорили со счастливцами и счастливицами за служебной (или тюремной) дверью перед самым отъездом. Какие брала на себя обязательства перед высокой стороной сторона невысокая. Какие бумаги подписывали уезжающие, какие давали клятвы… Даже и тогда, когда высылали видных людей целыми пароходами. Особенно, когда видных…

Пока что это никому наверняка не известно, и биографы-искусствоведы для описания происходившего могут придумывать любые изящные и удобные им фразы — кто во что горазд: «Уехал с выставкой, но в последний момент решил…» «Уехал для изучения, но передумал…» «Сохраняла связи с СССР, считая, что скоро…»

Одно можно отметить с несомненностью: даже став «невозвращенцем», мало кто из командированных за границу чувствовал себя совершенно свободным от Москвы. Московские разведчики (гулявшие по Елисейским Полям так же беспечно, как дома по Кузнецкому мосту) могли всегда призвать «невозвращенца» к ответу, имели право продлить ему паспорт и 15 лет спустя, а могли его лишить бумаг, как и прочего лишить того, что всего дороже… И они очень внимательно следили за поведением «советских людей за границей».

Что до Щекатихиной-Потоцкой, то она и два года спустя (так и не заглянув на Берлинскую мануфактуру) выставлялась в советском отделе международной выставки в Париже (получила серебряную медаль), в 1927 г. — в советском отделе выставки в Милане, а уж дальше…