, Монтале, Моравиа. Потом попытал бы удачу с Евтушенко (человеком весьма способным). А ведь есть еще Хайдеггер, стоящий в двух шагах от глубокого и вызывающего ужас бога. А Маркузе? Поскольку он не очень-то верит в революцию, много усилий не понадобится, достаточно сделать маленький шажок и… кто знает. А если завоевать Беккета, это будет настоящий прорыв: всем подарят надежду[283]! Да, еще ведь есть наука… Гейзенберг почти наш[284]. С Моно[285] будет сложнее, но попробовать стоит.
Тем, кто открыл двойную спираль ДНК, куда легче увидеть руку Всевышнего, выбивающего на перфокартах генетический код. Но если вы папа, цельтесь выше. Чего только не может произойти, особенно если вспомнить о давнем и вполне ожидаемом обращении Питигрилли[286], о том, как свалилась с постели Линда Лавлейс[287] после того, как на улице Лас-Вегаса ее внезапно посетила благодать, или о том, как Эммануэль Арсан[288], рыдая, вытирала длинными волосами ноги Диего Фаббри[289]? Вдруг Хью Хефнер[290] внезапно подарит свою круглую кровать приюту Дилетты Пальюки (= см. Хроники вассальных королевств), а всех подружек запишет в новый Орден Крольчих Св. Марии Горетти[291]? А Пазолини? Вдруг он наконец-то снимет фильм по Acta Sanctorum[292], в котором св. Луиджи Гонзагу[293] сыграет Гельмут Бергер[294], а св. Доминика Савио[295] Шарлотта Рэмплинг[296]?
В общем, есть из чего выбирать, чтобы обеспечить международную апостольскую сенсацию. Но нет, Павел VI вспомнил о Преццолини. Что заставляет усомниться в том, что папа следит за современной культурой. Понятно, что он уже в летах, что каждый из нас нежно любит то, чем грезил в юности, но ведь папа не может говорить только о том, что нравится лично ему. Он согласует свои речи с теологами, иначе бы мы получили энциклики, осуждающие телесные наказания детей в английских колледжах, варварский обычай перевязывать ноги новорожденным китайским девочкам или тревожное обращение по поводу изобретения динамита.
Но все это бесполезно, а потом они еще удивляются, почему никто не ожидал, что им ответят «нет». Не читают они, совсем не читают.
Похвальное слово святому Фоме
Худшее в его карьере случилось с Фомой Аквинским 7 марта 1274 года, когда, едва отпраздновав сорокадевятилетие, он скончался в Фоссанове и, поскольку Фома был тучным, монахи не сумели снести его тело вниз по лестнице. И даже не спустя три года после смерти, когда Парижский архиепископ Этьен Тампье составил список еретических положений (двести девятнадцать), в который вошло большинство тезисов аверроистов, мысли о земной любви, сформулированные за сто лет до этого Андреем Капелланом, и двадцать положений, однозначно принадлежащих ему, ангельскому доктору Фоме из рода Аквинских синьоров. После подобного наказания история быстро восстановила справедливость, Фома посмертно выиграл битву, а Этьен Тампье встал вместе с другим недругом Фомы, Вильгельмом из Сент-Амура, в нескончаемый, к прискорбию, ряд тех, кто стремится вернуться в прошлое: от судей Сократа до судей Галилея и, на сегодняшний день, до Габрио Ломбарди[297]. Несчастье, испортившее жизнь Фоме Аквинскому, произошло в 1323 году, два года спустя после смерти Данте и отчасти по его вине: когда Иоанн XXII решил сделать Фому Аквинского святым. Пренеприятная история: все равно что получить Нобелевскую премию, стать членом Французской академии, завоевать «Оскар». Ты превращаешься в Джоконду, в штамп. Так великого поджигателя назначили пожарным.
В этом году отмечается семьсот лет со дня смерти Фомы Аквинского. Как святой и философ он снова входит в моду, любопытно представить, что бы он сделал сегодня, обладай он такой же верой, культурой и интеллектуальной мощью, как в свое время. Однако порой любовь застилает глаза, стремясь подчеркнуть величие Фомы, заявляют, что он был революционером, нужно только понять, в каком смысле: нельзя сказать, что он пытался вернуться в прошлое, но нельзя и не признать, что он создал настолько прочное здание, что изнутри его не сумел разрушить ни один революционер. Максимум, что удавалось сделать от Декарта, Гегеля и Маркса до Тейяра де Шардена, – обсуждать это здание, разглядывая его снаружи.
Тем более непонятно, как такой громкий след оставил неромантичный, грузный, медлительный человек, который в школе молча что-то писал в тетрадке с таким видом, будто он ничего не понимает, и товарищи над ним подтрунивали. А когда в монастырской трапезной Фома усаживался на двойной табурет (чтобы он поместился, пришлось отпилить разделительный подлокотник), братья кричали ему, что по небу летит осел. Он бежал посмотреть, шутники лопались со смеху (как известно, нищие братья – люди простые), и тогда Фома (который был вовсе не глуп) отвечал: скорее осел полетит, чем монах соврет. На что братья страшно обижались.
А потом школяр, которого товарищи дразнили немым быком, стал профессором, которого ученики обожали. В один прекрасный день он отправился вместе с ними на прогулку, поднялся на холм и увидел Париж сверху. Ученики спросили, хотел бы он владеть столь прекрасным городом, на что Фома ответил, что куда больше желал бы владеть записью гомилий Иоанна Златоуста. Однако когда идеологический противник шел в наступление, Фома зверел и на своей латыни, которая на первый взгляд кажется невыразительной (потому что в ней все понятно и глаголы стоят там, где ожидает встретить их итальянец), умел быть злым и саркастичным, как Маркс, безжалостно бичующий Шелигу.
Кем он был? Добродушным толстяком? Ангелом? Человеком без пола? Пытаясь помешать ему стать доминиканцем (в то время в хороших семьях младший сын становился бенедиктинцем, сохраняя достоинство, а не нищенствующим монахом – сегодня это все равно что уйти в коммуну к Слугам народа[298] или работать с Данило Дольчи[299]), родные братья поймали его по дороге в Париж и заперли в семейном замке. Затем, чтобы выбить дурь из головы и сделать, как и положено, аббатом, ему подослали в комнату голую, на все готовую девицу. Фома схватил головешку и пустился за девицей, очевидно намереваясь спалить ей ягодицы. Так что же, в его жизни вообще не было секса? Откуда нам знать. Но это происшествие настолько его взволновало, что, как рассказывает Бернар Ги, «бесед с женщинами, если только они не были крайне необходимы, он избегал, словно встречи со змеями».
В любом случае он был настоящим борцом. Крепкий, наделенный ясным умом, он выработал смелый план, воплотив его в жизнь, и победил. Посмотрим теперь, на какой почве разворачивалась борьба, что стояло на кону, чего он добился. К моменту появления Фомы на свет прошло полвека с того дня, как итальянские коммуны победили императора в битве при Леньяно. Прошло десять лет со дня подписания Англией Великой хартии вольностей. Во Франции только что завершилось царствование Филиппа II Августа. Империя была в агонии. Пройдет пять лет, и свободные приморские торговые города севера объединятся в Ганзейский союз. Экономика Флоренции бурно развивается, начинают чеканить золотой флорин. Фибоначчи уже изобрел двойную запись, целый век продолжается расцвет медицинской школы в Салерно и школы права в Болонье. Вовсю идут Крестовые походы. Иными словами, быстро расширяются контакты с Востоком. В то же время испанские арабы завоевывают весь мир научными и философскими открытиями. Техника переживает мощное развитие: теперь иначе подковывают лошадей, иначе работают мельницы, иначе правят кораблями, иначе надевают хомут на животных, которые перевозят грузы и пашут. На севере – национальные монархии, на юге – свободные коммуны. Одним словом, это не средневековье, по крайней мере, в упрощенном смысле слова: если забыть о том, чем занимался Фома, можно было бы говорить о Возрождении. Но Фома должен был сделать то, что он сделал, чтобы после произошло все то, что произошло.
Европа пыталась обзавестись культурой, отражавшей политическое и экономическое многообразие, культурой, безусловно находящейся под отеческим надзором Церкви (что никто не ставил под сомнение), но открытую новому пониманию природы, конкретной реальности, человеческой индивидуальности. Организационные и производственные процессы становились рациональнее, настала пора найти технические приемы для разума.
Когда Фома появился на свет, такие приемы применялись уже целый век. В Париже, на факультете искусств, до сих пор преподавали музыку, арифметику, геометрию и астрономию, а также диалектику, логику и риторику, однако преподавали по-новому. За сто лет до этого там побывал Абеляр: он расплатился репродуктивным аппаратом, но это было его частное дело, голова не утратила ясность. Новый метод состоял в том, чтобы сопоставлять мнения разных традиционных авторитетов, а затем принимать решение, используя логические приемы, которые были основаны на нецерковной грамматике идей. По сути, тогда занимались лингвистикой и семантикой: спрашивали себя, что означает данное слово и в каком смысле оно употреблено. Труды Аристотеля по логике служили учебниками, но далеко не все из них были переведены и истолкованы, никто не знал греческого, кроме арабов, которые далеко обогнали европейцев в философии и науке. Но уже сто лет Шартрская школа, заново открывая математические труды Платона, создавала образ природного мира, основанного на геометрических законах, на измеримых процессах. Это еще не экспериментальный метод Роджера Бэкона, а теоретическая конструкция, попытка объяснить вселенную на природной основе, хотя природа и видится как нечто, исполняющее божественный замысел. Роберт Гроссетест разрабатывал метафизику световой энергии, отчасти напоминающую Бергсона, а отчасти Эйнштейна: зарождалось исследование оптики, а значит, осознавалась проблема восприятия физических объектов, проводилась черта между галлюцинацией и зрением.