С окраин империи. Хроники нового средневековья — страница 25 из 61

ели, которую он называет «благоразумие»: ее задача – «хранить память о приобретенном опыте, правильно определять цели, внимательно учитывать обстоятельства, постоянно все исследовать разумом, предвидеть случайности, быть бдительным при оценке возможностей, проявлять предосторожность и здраво оценивать исключительные условия».

Теперь ясно, почему этот мистик, мечтавший как можно скорее забыться в благодатном лицезрении Бога, к которому человеческая душа стремится «по природе», по-человечески был столь внимателен к природным ценностям, уважал рациональные рассуждения.

Не стоит забывать, что до него при изучении текста древнего автора комментатор или копиист, натыкаясь на нечто, противоречащее религии Откровения, или стирал «ошибочные» фразы, или помечал их как сомнительные, чтобы предостеречь читателя, или переносил на поля. А как поступает Фома? Он ставит в один ряд противоположные утверждения, проясняет смысл каждого, подвергает сомнению все, в том числе то, что дано через Откровение, перечисляет возможные возражения и в конце старается всех примирить. Все это делается прилюдно, как прилюдно велись диспуты в его время: здесь все решает суд разума.

Если внимательно вчитаться, обнаружится, что в любом случае данное верой знание преобладает над всем остальным и определяет разбор вопроса, то есть Бог и данная в Откровении истина предшествуют движениям секулярного разума и руководят ими – на это обратили внимание самые тонкие и преданные ученые-томисты, вроде Этьена Жильсона. Никто никогда не говорил, что Фома – это Галилей. Фома просто дал Церкви доктринальную систему, которая привела ее к согласию с природным миром. Победа Фомы была ошеломляющей. Даты говорят сами за себя. До него утверждали, что «дух Христа не царствует там, где живет дух Аристотеля». В 1210 году труды греческого философа по натурфилософии еще запрещены, запрет сохранится в последующие десятилетия, тем временем Фома поручает своим помощникам переводить и комментировать их. А в 1255 году разрешают всего Аристотеля. Как мы видели, после смерти Фомы предпринималась попытка реакции, но в конце концов католическая доктрина встала на позиции аристотелизма. Влияние и духовный авторитет Бенедетто Кроче в итальянской культуре на протяжении полувека – ничто по сравнению с авторитетом, благодаря которому Фома за сорок лет изменил всю культурную политику христианского мира. Потом настал черед томизма. То есть Фома дал католической мысли настолько полную схему, в которой всему находится место и объяснение, что с тех пор католическая мысль не в силах ничего передвинуть. Самое большее, что удалось сделать, – схоластика Контрреформации переработала его мысль, создав иезуитсткий томизм, доминиканский томизм и даже францисканский томизм, за которым виднеются тени Бонавентуры, Иоанна Дунса Скота и Оккама. Но Фому больше трогать нельзя. То, что у Фомы было тревогой из-за построения новой системы, в традиции томизма превратилось в тревожную потребность не позволить никому коснуться этой системы. Там, где Фома все разрушил, чтобы перестроить заново, схоластический томизм старается ничего не трогать и демонстрирует чудеса псевдотомистской эквилибристики, чтобы поместить новое в клетки созданной им схемы. Страсть и жажда познания, которыми в высшей степени обладал тучный Фома, передались еретическим движениями и протестантской реформе. От Фомы осталась схема, а не интеллектуальные усилия, потраченные на то, чтобы выстроить для его времени по-настоящему новую конструкцию.

Разумеется, отчасти он сам в этом виноват: он дал Церкви метод, чтобы обнаруживать точки напряжения и без конфликта включать в рассуждение все, на что невозможно закрыть глаза. Именно он научил обнаруживать противоречия, чтобы потом гармонично их примирять. Мы так к этому привыкли, что решили, будто сталкиваясь с противопоставлением «да» и «нет», Фома учил отвечать «и да, и нет». Но Фома произнес это, когда «и да, и нет» означало, что настал час не остановиться, а сделать шаг вперед, открыть карты.

Поэтому не стоит спрашивать себя, как бы поступил Фома Аквинский, живи он сегодня, можно лишь ответить, что в любом случае он бы не стал заново писать Summa theologica. Он бы разобрался с марксизмом, с релятивистской физикой, с формальной логикой, с экзистенциализмом и с феноменологией. Он бы комментировал не Аристотеля, а Маркса и Фрейда. А потом изменил бы метод аргументации, сделав его чуть менее гармоничным и примиряющим. Наконец, он бы догадался, что не может и не должен вырабатывать окончательную систему, замкнутую, как архитектурное сооружение, а должен создать подвижную систему, некую Summa заменяемых листов, потому что в его энциклопедию наук вошло бы понятие исторической временности. Не знаю, остался бы он христианином или нет. Будем считать, что да. Я точно знаю, что он бы принял участие в праздновании своего юбилея лишь для того, чтобы напомнить: важно не выяснить, как сегодня применять его идеи, а думать дальше. Или, что еще важнее, научиться у него чистоте мысли, умению идти в ногу со временем. И тут я бы не хотел оказаться на его месте.

1974

Новые Парижские тайны

Вмайском номере журнала Civiltà Cattolica[301] вышла рецензия Э. Баральи на мой «Трактат по общей семиотике»[302]. Рецензия короткая, но корректная, в подобных случаях принято благодарить автора, хотя он и высказал по поводу моего труда ряд сомнений – впрочем, рецензент имеет на это полное право. Но я все же решил вступить в полемику, потому что заключительная фраза рецензии могла бы относиться ко многим другим современным книгам и исследованиям, а значит, она затрагивает более широкую проблему, касающуюся, скажем так, современных гуманитарных наук.

Для удобства читателя приведу фразу полностью: «Однако этот роскошный фейерверк знаков, сигналов и иконок, денонативных и коннотативных маркеров [следует перечень специальных терминов, которые сегодня известны всем]… представляется нам скорее пустой игрой, полученные результаты не превосходят достигнутого в старых схоластических трактатах по логике и риторике, психологии и философии языка. И это не случайно! В автономную дисциплину семиотику, которая совсем недавно получила законное признание, вместили все элементы и проблемы, о которых знали еще две тысячи лет назад и которые касаются выражения смысла и человеческой коммуникации: внутренняя природа интеллекта и человеческого слова навсегда останется непостижимой тайной».

Не стану подробно останавливаться на первой части приведенного выше критического высказывания. Современная логика и лингвистика давно обнаружили, что старые схоластические трактаты по логике и риторике были шедеврами ума, на забвение их облекла тяжеловесная эрудиция литературной риторики эпохи гуманизма, Возрождения и барокко (по ряду причин, которым есть историческое объяснение, но которые с точки зрения развития науки привели к печальным последствиям). Так что, даже если разговор о них нужен нам лишь для того, чтобы пересказать современным языком открытия тогдашней великой и добившейся высочайших результатов эпохи разума, это само по себе было бы полезно. Последний, кто должен был бы об этом сожалеть, – член ордена иезуитов. Если только его не раздражает то, что старые схоластические трактаты нередко писали такие люди, как Оккам, которые в дозволенных в ту эпоху рамках вели свою отважную секулярную битву, лишая логику и семиотику теологического и метафизического наполнения (речь шла о самой настоящей семиотике, как доказал выдающийся исследователь средневековой логики-падре Бохеньский[303]). Боюсь, что падре Баральи этого не осознает. Видимо, в том, как схоластики ломали голову, стараясь понять, что происходит, когда мы производим слова или иные знаки, и доходя при этом до мысли об их конвенциональном, а значит, и социальном характере, падре Баральи что-то не нравится, хотя номинально все они были кардиналами, епископами или монахами (что в то время равнялось доступу к образованию).

Что его так раздражает, ясно из последней фразы рецензии: не нужно пытаться объяснить то, что остается и останется тайной (непостижимой, как всякая тайна). Впрочем, когда ссылаются на тайну, за этим всегда скрыт какой-то трюк – об этом писали еще Маркс и Энгельс в «Святом семействе». Будь то Парижские тайны или тайны словаря Zanichelli – за всем скрыта какая-то тайна, которую нужно хранить.

Поскольку многим нравится разгадывать тайну закрытой комнаты, тайну заброшенного замка или канатной дороги, о которых написано в книжках из серии «Детская библиотека»[304], нет причин отказывать падре Баральи в удовольствии беречь тайну слова и человеческого интеллекта. Но ведь он авторитетный специалист, пишущий для авторитетного журнала авторитетного религиозного ордена, который причастен к политической судьбе нашей страны, поэтому у меня есть право (прежде всего право семиолога) попытаться понять, как все эти факты связаны между собой с точки зрения тайны.

Сразу оговорюсь, что я буду анализировать лишь один из аспектов католической культуры и что было бы несправедливо ставить знак равенства между ним и католическим образом мысли в целом. Здесь мы имеем дело с образом мысли, характерным для такого течения в католичестве, которое всегда шло рука об руку с реакционной «светской» культурой, то есть с традиционной культурой «религиозного» типа, но не католической – скажем для ясности, с течением, которое восходит к издательству Rusconi и которое борется против современности как продукта злосчастного Просвещения. Они упрекают современный мир в том, что он нарушил сакральность тайн, стараясь их раскрыть, обнаружить действующие за ними закономерности – биологические, исторические или (о ужас!) социальные.