С окраин империи. Хроники нового средневековья — страница 39 из 61


Средние века придумали коммунальное самоуправление, не имея достаточных представлений о греческом полисе; добрались до Китая, полагая, что там живут люди с одной ногой или ртом на животе; достигли Америки, быть может, раньше Колумба, используя астрономию Птолемея и географию Эратосфена…

13. Перманентный переходный период

Об этом нашем средневековье сказано, что оно будет «перманентным переходным периодом», к которому придется приспосабливаться по-новому: проблема будет не только в том, чтобы сохранить прошлое, используя научный подход, а, скорее, в том, чтобы разработать варианты эксплуатации беспорядка, проникнув в логику противостояния. Возникнет – и уже возникает – культура постоянно обновляемой адаптации, подпитываемая утопией. Именно так средневековый человек придумал университет, с той же невозмутимостью, с какой сегодняшние странствующие клирики его разрушают и, быть может, преобразуют. Средние века сохранили по-своему наследие прошлого, но не перевели его в «спящий режим», а заново его переосмысляли и использовали. Это была огромная работа по созданию бриколажа на грани ностальгии, надежды и отчаяния.

При всей своей внешней статичности и догматизме это был, как ни парадоксально, период «культурной революции». Весь процесс, естественно, сопровождался эпидемиями и кровавыми побоищами, нетерпимостью и смертью. Вряд ли новые Средние века открывают перед нами более радужные перспективы. Как говорили китайцы, желая послать кому-нибудь проклятье: «Чтоб тебе довелось жить в интересную эпоху».

1972

Еретики и хилиасты

Стадионные коммандос

Каждую неделю только и слышно: вооруженная арматурой толпа разгромила стадион, отряд безымянных коммандос сорвал поп-концерт… Места, отведенные под circenses[392], теперь неотличимы от дикой саванны где-нибудь на Среднем Востоке или от окрестностей миланской виа Ларга и римской Валле Джулия[393] – для тех, кто читает газеты. Но память у читателей короткая, и кому-то наверняка выгодно всеобщее заблуждение, будто баталии на Валле Джулия и беспорядки на стадионах – это одно и то же. Иными словами, экстремистские движения бывают не только ультраправыми или ультралевыми, но и умеренными, а когда экстремизм вездесущ, остается надеяться лишь на некоего благодетеля, с чьим появлением воцарятся порядок и гармония. Поэтому не стоит отвергать гипотезу, что подобные крайности – дело рук провокаторов, пусть она и не объясняет, почему провокации укоренились именно на этой почве.

Возможна и другая интерпретация. Футбольный матч и поп-концерт – это мощный выброс энергии, как физической, так и эмоциональной. Трудно не поддаться их чарам. Парадокс в том, что они, с одной стороны, заряжают зрителей энергией, а с другой – ограничивают их ролью наблюдателей, на чьих глазах кто-то другой дает выход своей энергии. Поэтому агрессия на стадионах и концертах – не что иное, как месть публики за навязанное ей, пусть и в игровой форме, разделение обязанностей. Зрители видят, как другие люди, знаменитые и получающие огромные гонорары, выжимают все соки из своих тел (ног, горла, пупка), и в этот миг чувствуют, что у них что-то отняли, а именно их собственные тела. И тотчас бросаются их отвоевывать, не зная ни удержу, ни пощады. Они гости на банкете, где платят едокам, которые, в свою очередь, платят гостям, наблюдающим, как едят другие; поэтому нет ничего странного, что люди, заслышав призыв «круши все, начинается наш праздник!», его подхватывают. Хотя, допускаю, дело этим не ограничивается.

Люди, как и все животные, любят играть, но, в отличие от остальных животных, играть они любят по правилам, согласованным с обществом. Человек, который смотрит футбольный матч, не играет, а только оценивает, соответствует ли чужая игра установленным правилам. Если он сидит перед телевизором, ситуация становится еще более абстрактной: он оценивает не только соответствие чужой игры этим правилам, но и поведение зрителей, которые, сидя на стадионе, наблюдают за чужой игрой. Разрыв между человеком и его телом увеличивается. Но чаще всего дела обстоят еще хуже: игру не просто смотрят, вместо того чтобы в нее играть, – о ней говорят, вместо того чтобы смотреть. Усилиями спортивных изданий футбол превратился в тему для пустого трепа на улице, у парикмахера, в столовой, на работе, причем разговор о спорте строится по определенным правилам.

Это всегда разговор о стратегии – как самой игры, так и подготовки к ней (обсуждаются кампании по набору игроков, решения спортивных ассоциаций, состав команд серии А за последние двадцать лет, словно это перечень вавилонских правителей, канувших в небытие династий, заклинания, Тутанхамон, Эхнатон, Бачигалупо, Балларин, Марозо, Ашшурбанапал, Пуличи, Рива[394]). На этих абстрактных понятиях строится речевая деятельность, которая наделена всеми теми же признаками страстной вовлеченности, что и спор о политике. Обсуждаемые темы, места и люди кажутся одинаково далекими от ораторов (разве кто-то из них лично общался с Киссинджером? бывал в Ливане?). Однако все-таки есть разница между Политикой – игрой на уровне Города – и игрой на уровне полиса, суррогатом которого является футбольное поле. А тот, кто говорит о политике, уже ею занимается.

Тот, кто участвует в съезде партии, обсуждает внесенные предложения и голосует, уже действует как Киссинджер, он не утратил способность руководить и применяет ее на практике, пусть и в малых масштабах. Тот, кто ввязывается в стычку с полицией, решает судьбу своего сообщества в той же качественной (пусть и не количественной) мере, что и вооруженный повстанец в саванне. И здесь не важны ни идеологическая подоплека, ни подлинность происходящего (может, это просто игра в повстанцев). Околоспортивная беседа, напротив, не имеет ничего общего с самой игрой, выступающей исключительно в роли предлога. Стало быть, разговор о спорте (без реального участия в спортивном состязании) лишает человека не только собственного тела, но и его политических преимуществ.

Мы имеем дело с иным применением энергии. Ничего не подозревающие жертвы бессмысленно топчутся на одном месте. И тем активнее топчутся, чем чаще политика заявляет о себе по телевизору, на улице и в газетах как о модели социального поведения: в итоге жертва разговора о спорте начинает чувствовать смутную ностальгию по этой модели, такой конкретной и эффективной. Тогда homo sportivus[395], не имея возможности стать боевиком «Черного сентября»[396], переодевается боевиком «Черно-красного[397] сентября». Спортивная жертва, безропотное орудие власти, находит иное применение своим инстинктам – в охотничьих заповедниках, где они не представляют угрозу для политической жизни страны и где агрессию держат под контролем. Трудно представить себе человека более угнетенного и отчаявшегося, чем тот, кто стал жертвой системы, потому что он больше не знает, чего лишен. Зато его сдерживаемую агрессию можно пустить в ход, когда в ней возникнет необходимость: стадионы (в их нынешнем воплощении) – это энергетические резервы любой диктатуры, способной предложить такой же абстрактный и бесплотный объект любви, как игра, в которую играют другие.

А что насчет музыки? Спортивные арены, где собираются хиппи или политизированная молодежь, кажутся настолько далекими от фашизма, насколько это возможно. Они напоминают о тех временах, когда юные любители травки валялись на лужайках и проповедовали ненасилие и любовь. В чем же дело? А дело в том, что звукозаписывающая индустрия загнала спонтанность и оригинальность в рамки и превратила игроков-любителей в фабричный товар. Они повторили судьбу футбольных команд. В итоге во время концерта на стадионе снова воспроизводится бесчеловечная система отношений между зрителями, которые не могут принять непосредственное участие в происходящем, и штампованными чемпионами, которое показывают им шоу об иллюзорном освобождении. И люди снова испытывают чувство утраты, тоскуют о чем-то, что было совсем рядом и теперь растаяло как дым, прекратило свое существование или же перешло в чьи-то руки, перестав принадлежать социуму.

То же чувство утраты испытывает рабочий на заводе, но он при этом остается рядом с утраченным и сразу принимает политические меры. А любители спортивных состязаний и концертов лишь прикидываются, будто занимаются политической деятельностью; там, где они находятся, невозможно вернуть себе что-то реальное, поскольку все происходящее – это фикция. Они крушат все подряд, но понапрасну. Однако они об этом не знают. Хотя, может, им этого знать и не надо.

1975

Братство Фестиваля свободы

Надо чаще устраивать праздники. Уже даже политикам ясно, что праздники возвращают утраченную атмосферу непринужденности и позволяют забыть о разграничении личного и политического, поскольку общественная свобода напрямую связана с индивидуальной.

Но попробуй теперь устроить народные гулянья, ведь это по определению общедоступная территория свободы, а многочисленные безымянные группировки только и ждут, чтобы под лозунгом «хотим все и сразу» начать грабить супермаркеты, громить бары и «возвращать себе» то, чего им не хватает. Все это на самом деле очень печально, потому что праздник как идея играет важную роль в процессе развития политико-поколенческих движений. Он доказывает, что политический диалог осуществляется в том числе при поиске общей территории для совместного существования, и незачем привлекать для этого профессионалов.

Но если шайка маргиналов воспринимает праздник как предлог, чтобы пуститься во все тяжкие, и превращает, таким образом, поиск нового общественного сознания в антиобщественную деятельность, то вся эта затея идет псу под хвост. В том числе и потому, что подобные происшествия ставят под сомнение саму идеологию праздника. Если некие группировки используют народные гулянья, чтобы совершенно варварским образом поднять тему агрессии и «возмещения», получается, что праздник лишь формально удовлетворяет потребностям участников. Шайки, обворовывающие магазины, дают понять, что организованные праздники – это индейские резервации, которые нужны их устроителям для самооправдания, и если на самом деле воспринимать праздник как воплощение идеи о тотальном освобождении, то он оборачивается кровавой бойней. Распутать этот клубок практически невозможно, на его фоне теряют смысл даже привычные политические категории. Это не значит, что журнал