А есть книги, от которых невозможно оторваться, зато писать о них – сущая мука: при попытке их осмыслить или прокомментировать выясняется, что они противятся пересказу в духе «в этой книге говорится о том, что…». Тот, кто читает их забавы ради, потом не жалеет потраченных денег; тот же, кому предстоит изложить их для других, пыхтит над каждой строчкой, записывает свои соображения и тотчас рвет черновик, ищет, чем бы подытожить фразу, начинающуюся с «таким образом», и не находит.
Разумеется, было бы непростительным проявлением этноцентризма считать дзен-буддистскую притчу «неубедительной» лишь потому, что лежащая в ее основе логическая система отлична от той, к которой мы привыкли; но вместе с тем очевидно, что если наш эталон мышления укладывается в некую западную модель, построенную на «так как» и «следовательно», в этих книгах мы видим наглядные примеры cogito interruptus и должны понимать, как он работает. Поскольку cogito interruptus присущ как сумасшедшим, так и авторам, склонным к логичной «нелогичности», нам предстоит разобраться, в каких случаях он является недостатком, а в каких достоинством, более того, достоинством, приносящим свои плоды (вопреки воззрениям Томаса Мальтуса[427]).
Cogito interruptus характерен для тех, кто видит в окружающем мире символы и предвестия. Это и сумасшедший (который, пристально глядя вам в глаза, показывает спичечный коробок «Минерва» и говорит: «Видите? Их тут семь…», а потом смотрит со значением и ждет, пока вы постигнете тайный смысл этого очевидного знака); и обитатель символической вселенной, где любой предмет или явление – это переведенное на язык знаков порождение Гиперурании: оно всем хорошо известно, но лучше убедиться еще раз.
Впрочем, cogito interruptus характерен и для тех, кто видит в окружающем мире не символы, но скорее предвестия – очевидные предзнаменования того, чего нет ни в реальном мире, ни в запредельном, но что рано или поздно случится.
Когда некто, проникновенно глядя на вас, говорит: «Смотри, тут семь спичек…», бедный рецензент уже с трудом себе представляет, как сможет объяснить всем остальным важность этого знака или предвестия; но если говорящий добавляет: «Кроме того, я сегодня видел четырех летящих ласточек, так что сомнений быть не может», песенка рецензента спета. При этом cogito interruptus все равно остается важной пророческой, поэтической и психагогической техникой. Вот только она не поддается описанию. И необходима твердая вера в cogito perfectus[428] – надеюсь, в глазах читателей я им обладаю, – чтобы решиться заговорить о ней.
Когда поднимается тема массовых коммуникаций и технологического общества, cogito interruptus пользуется особой популярностью среди тех, кого мы иногда называем «апокалиптиками»: в событиях прошлого они видят символы общеизвестной гармонии, а в современности – символы безнадежного упадка и обязательно оперируют прямолинейными аллюзиями, так что любая девушка в мини-юбке может оказаться иероглифом, знаменующим конец света. Зато вплоть до сегодняшнего дня об этом типе мышления не знали так называемые интегрированные[429], которые не пытаются расшифровать вселенную, а просто живут в ней. Тем не менее есть те, кто его практикует, назовем их гиперинтегрированными, или интегрированными из секты пятидесятников, а еще лучше – парусийцами[430]: это рупоры золотого века, зараженные вирусом Четвертой эклоги[431]. Если апокалиптики – это печальные родственники Ноя, то сторонники Второго пришествия – жизнерадостные кузены волхвов.
Так удачно совпало, что почти одновременно вышли две книги, которые были очень популярны каждая в свое время, и без оглядки на них нельзя говорить о современном обществе. Это «Утрата середины» Зедльмайра[432] – шедевр апокалиптической мысли – и «Понимание медиа» Маклюэна[433] (итальянское издание получило скупое название «Инструменты коммуникации») – вероятно, самый удачный и успешный текст, подаренный нам парусийской школой. Взявшийся за обе книги читатель попадает на диалектическое пиршество, изобилующее сравнениями и противоречиями, и видит два совершенно разных образа мышления и два совершенно разных взгляда на мир; и вместе с тем он понимает, что эти два автора мыслят в одном направлении, более того – они опираются на одни и те же аргументы. Самое интересное, что они приводят одинаковые примеры, только один воспринимает события как символы, а другой – как предвестия, один подает их в мрачном, траурном ключе, другой – в радостно-оптимистичном, один составляет приглашение на похороны, другой – на свадьбу, один в самом начале ставит знак «минус», другой – «плюс»; и оба забывают вывести из всего этого уравнение, потому что при cogito interruptus принято разбрасываться знаками и предвестиями направо и налево, будто конфетти, вместо того чтобы педантично выстраивать их друг за другом, как костяшки на счетах.
«Утрата середины» написана в 1948 году. Хотя с точки зрения хронологии эта книга далеко отстоит от дней гнева, когда произведения дегенеративного искусства предавали огню, в ней сохранились (мы говорим исключительно о произведении, а не о биографии автора) пламенеющие отголоски той эпохи. Тем не менее читатель, незнакомый с местом Зедльмайра в историографии идей, изучив несколько первых глав, столкнулся бы с рассуждениями (sine ira et studio[434]) о современной архитектуре в самых разных ее проявлениях, начиная с английских садов и архитекторов-утопистов времен Революции, которые становятся отправной точкой для постановки диагноза всей эпохе. Культ разума порождает всеобъемлющую религию вечности и любовь к мавзолеям (будь то домик садовника или музей), он находится в поиске хтонических стихий и скрытых глубинных связей с силами природы, внушает идею о храме красоты, где Бог лишен зримого воплощения; но потом, с появлением стиля бидермейер вечные сакральные темы превращаются в торжество уюта, частной жизни и индивидуализма, и, наконец, появляются светские соборы, то есть Всемирные выставки…
От поклонения Богу до поклонения природе, от поклонения форме до культа технологий – вот как выглядит «последовательность». Однако едва эта последовательность получает название «убывающей», к ее определению примешивается диагностическое заключение: человек падает все ниже, поскольку потерял середину. Если предусмотрительно пропустить несколько глав (со страницы 79 по 218), можно обойтись без целого ряда читательских травм, потому что в заключительных главах Зедльмайр дает ключ к пониманию символов, которыми он оперирует в центральных главах. Середина – это взаимоотношение человека с Богом. Ознакомившись с этим утверждением (автор, не будучи богословом, не утруждает себя объяснением, что есть Бог и в чем состоит взаимоотношение с Ним человека), даже ребенок сможет прийти к выводу, что произведения искусства, в которых нет Бога и в которых речь не идет о Боге, – это произведения искусства без Бога. Можно было обойтись и без предвосхищения основания[435]: если Бог находится где-то наверху, «в космосе», то произведение искусства, даже если перевернуть его вверх тормашками (взять, к примеру, Кандинского), атеистично. Если бы Зедльмайр в другом ключе интерпретировал знаки, увиденные им в западном искусстве (романский демонизм, наваждения в духе Босха, брейгелевский гротеск и т. п.), то пришел бы к выводу, что человечество всю свою историю только и делало, что теряло Середину. Но вместо этого автор цепляется за силлогизмы, достойные ректора семинарии, например: «Безусловно, необходимо твердо обозначить: как сущность человека во все времена одна и та же, так и сущность искусства на все времена одинакова, хотя его проявления могут быть весьма разнообразны»[436]. Что тут скажешь? Когда человек понимается как «природа и сверхприрода», а определение сверхприроды взято из конкретного периода истории западного искусства, логично прийти к заключению, что «это размежевание противоречит сущности человека (и Бога)», раз их сущность обусловлена заданным раз и навсегда иконографическим толкованием.
Однако прежде чем перейти к этой смехотворной философии, Автор провозглашает себя кумиром интеллектуалов и посвящает несколько страниц образцово-показательному гаданию на кофейной гуще.
Что собой представляет гадание на кофейной гуще? Автор рассказывает о такой пугающей тенденции в современной архитектуре, как тяготение к отрыву от земли, когда уже неясно, где у здания низ, а где верх; но это еще цветочки по сравнению с последующим изобретением «перрона», своего рода «материалистического балдахина». Переживания по поводу перрона пронизывают весь труд Зедльмайра: «огоризонталивание» архитектуры, которое позволяет встраивать между разными уровнями пустоту стеклянных стен, и отказ от роста по вертикали (только если это не наложение горизонтальных уровней) кажутся ему «симптомами отречения от тектонического» и «отталкиванием от земли»; если же обратиться к строительной науке, то его совершенно не волнует, что состоящий из положенных внахлест «перронов» небоскреб стоит на земле куда увереннее, нежели хоры собора Святого Петра в Бове, которые обрушивались до тех пор, пока кто-то не догадался поставить их отдельно от здания самого собора. Зедльмайр становится свидетелем упадка архитектуры, которую считает формой взаимодействия с поверхностью, и прячет голову в песок. Он поверить не может, что помимо Леду и Фуллера[437]