[554] постепенно становится символом великого праздника освобождения, на котором происходит нечто важное не только для искусства и коммуникации, но, кажется, и для психиатрии. Люди, которые до этого были заперты, закрыты для любых форм диалога, вновь попадают в коллективное измерение, и выясняется даже, что они могут вернуться домой.
Я не буду поэтому пересказывать всю книгу, остановлюсь лишь на последних страницах, где Скабиа описывает коммуникативные методики, используемые в ходе этого эксперимента.
Во-первых, творческая лаборатория: открытое пространство, куда мог прийти любой желающий и что-то изобрести, – это уже своего рода заявление. Общение происходит уже при организации места. Затем были пустые схемы, своего рода канва, которые заполнялись постепенно, в зависимости от ситуации, и поэтому одни могли петь, другие рисовать, третьи импровизировать театральные постановки. «Свобода холста» подтверждала, что пространство податливо, а преобразовывать пространство, в котором ты действуешь, – это уже способ самовыражения. И была история Марко Кавалло, основы этого эксперимента, и в нее включалось создание игрушки (Великана, героя мифов, сказаний, коллективного воображения), с животом, набитым разными разностями; Марко был игрушкой и пещерой сокровищ, и каждый мог выразить себя, наполнив его чем-то. Еще были настенные газеты, ежедневная листовка, плакаты для города. Но это как раз наиболее очевидные способы коммуникации.
Скабиа же отмечает менее очевидные формы коммуникации – ходить от двери к двери означает лишить прерогативы местá, традиционно отвечающие за коммуникацию, и это техника, которую Скабиа также использует в своих театральных экспериментах в небольших городках, где он иногда устраивает представления для одной только семьи, прямо у них дома, на кухне. И были письма, посредством которых пациенты общались с участниками проекта, засовывая их им в карман, вывешивая на стену.
Но коммуникация происходила и другими способами. Например, куклы, в создании которых, как предполагалось, участвуют все, заговорят и начнут двигаться еще до того, как будут закончены (как Пиноккио), им придумывают биографию, другие же тем временем шьют им одежду. С куклами можно путешествовать (как чревовещатели) – в общем, «кукла становится своеобразным зондом, при помощи которого происходит проникновение во внешнее пространство и во внутренний мир». Для этой работы нужны разные инструменты, и постепенно (особенно в таком месте, как психиатрическая больница, где требуется особая осторожность) даже ножницы, пилы, ножи, сверла становятся инструментами коммуникации, уже в обращении с ними пациент проявляет свою самостоятельность, свою ответственную волю участия. Не будем останавливаться на рисовании, однако Скабиа обращает внимание на размер предоставляемых пациентам листов – они, как и открытое пространство, в котором велась работа, уже являлись творческим стимулом. Наконец, были песни, и петь не обязательно какой-то выбранный текст, можно импровизировать строки (некоторые приводятся в книге, и это не просто выброс эмоций и экспромт). Но от рисунка можно перейти к более широкой дискуссии, особенно если это портрет, в котором сходство необязательно. Рисунок становится портретом еще и потому, что под ним надо написать имя портретируемого и объяснить эту взаимосвязь.
Рисунки и письма, соединенные вместе, становятся книгами. По книгам ставятся пьесы. Пьесы исполняются в сопровождении всевозможных инструментов, включая пустые ведра, молотки и стулья. Или танцуются. Или устраиваются музыкальные шествия. Или мимические спектакли. Или комната заполняется висящими предметами, силуэтами фантастических животных, цветами, облаками, и так рождается Земной Рай. Продолжим? Еще есть фотография, диктофон, собственное тело, открытие физического контакта (да, люди прикасаются друг к другу), собрание и, наконец, как апогей всех этих действий – праздник.
Те, кто имеет дело с ненасильственным подходом к образованию в начальной школе, театральной анимацией, творческими экспериментами, увидят много знакомого в этих методах и могут подумать, что уникальность опыта Скабиа заключается лишь в том, что все это было проделано с «психами». Да что там, я считаю, что уникальность этой затеи как раз в том, что опыт проходил именно с «психами». Вопрос, кто сумасшедший, если мы, «здоровые», рассматриваем коммуникацию только так: читая газету, написанную другими, посещая кино или театр, скучая на выставке, для которой другие писали картины или ваяли скульптуры, удобно усевшись на концерте, где играют другие?
Почему фантазия и игра стала делом отдельных личностей (которые, кстати, всегда считались немного сумасшедшими), куда здоровые допускаются лишь в качестве пассивных зрителей? Почему художник, верящий в свое дело, ограничивается созданием объектов, на которые другие будут смотреть, ничего не зная об их рождении, вместо того чтобы создать ситуацию соучастия, в которой другие учились бы создавать объекты вместе с ним? Скабиа ведет себя очень корректно, он рассказывает о своем личном опыте, в том числе и от имени своих друзей, и не делает отвлеченных выводов. Но ясно, что в итоге послание лошади Марко, Марко Кавалло заключается в том, что сумасшедшие – это мы все.
De consolatione philosophiae[555]
Пусть на первых полосах газет и не пишут каждый день о реформировании среднего образования, тема эта остается крайне актуальной. В частности, не утихают споры, как быть с философией. Преподавать ее иначе или вообще упразднить как дисциплину? Ведь, считают некоторые, достаточно такого предмета, как гуманитарные науки. На днях я участвовал в дискуссии Философского общества в Болонье и призвал не отказываться от реформы Джентиле[556] лишь по той причине, что это реформа Джентиле. По крайней мере в том, что касается исторического подхода к преподаванию философии. Если сравнить его с методиками других стран, то он выглядит гораздо прогрессивнее. Сложись все иначе в Италии и осуществись реформа Грамши, полагаю, сейчас у нас преподавали бы историю философии. Изменилась бы методика? Само собой: развитие абстрактной философской мысли соотносилось бы с историей культуры и социальными вопросами, и философский дискурс рассматривался бы в связи с современными проблемами. Но возможно ли говорить о Пармениде – я уж молчу о Сократе – современным языком? Уверен, что да. Чтобы заниматься гуманитарными науками, недостаточно читать детективные романы так, будто это сочинения Парменида: надо еще и читать сочинение Парменида так, будто это детективный роман.
Но давайте остановимся на Пармениде. Начнем с традиционных клише, со шпаргалки по истории философии. Парменид – адепт неподвижности и однородности Бытия, которое представляет собой сферу. Непроницаемый плотный шар, по сравнению с которым все многообразие явлений, а также история, становление, жизнь, страдание, смерть – не больше чем иллюзия. Теперь возьмем Гераклита: все течет, все меняется, любовь сменяется ненавистью, и жизнь в итоге оборачивается диалектическим чередованием событий, то есть историей. Кто в этой немыслимой парочке реакционер, а кто прародитель марксистского историзма? Это как братья Де Редже, Ромул и Рем, Наполеон и Веллингтон, Биби и Бибо[557] – роли между ними распределены раз и навсегда. А теперь давайте-ка займемся гуманитарными науками, дополним запредельные виражи мыслящей мысли[558] радужными переливами культурной антропологии, обратимся к надежному источнику информации и воскресим предания. Перечитаем «О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов» Диогена Лаэртского. Из этого сочинения мы узнаем, что Гераклит со своими вспыльчивостью и незаурядностью был вылитым «марксистом» франкфуртской школы: он терпеть не мог толпу, не хотел иметь ничего общего с демократическим правительством, состоящим из всякого сброда, и нарочно писал так заумно, чтобы массовому читателю было непонятно. А что же Парменид? Чтобы лучше понять Парменида, обратимся к его ученику (и любовнику) Зенону: развивая мысль своего учителя, он утверждает, что движение невозможно, что Ахилл никогда не догонит черепаху, а выпущенная стрела ни на миллиметр не преодолеет занимаемое ею неподвижное пространство. И что же он делает? Принимает смерть из рук палача. «Зенон! Жестокий! О Зенон Элейский!»[559] участвует в заговоре против тирана Неарха (или Диомедонта), и неподвижность, которая так пленяла Поля Валери, внушает ему, что ход событий пора изменить. Его арестовывают, пытают, требуя выдать остальных заговорщиков, но он откусывает себе язык и выплевывает его в лицо тирану (по другой версии, философ, притворившись, будто хочет сообщить тирану некие секретные сведения, впивается зубами тому в ухо и не отпускает до тех пор, пока его не закалывают, и смерть не становится спасением от пыток). Как бы то ни было, перед смертью его посещает гениальная идея: «он в ответ оговорил всех друзей тирана, чтобы тот остался одинок».
Как так получилось, что философ-диалектик был реакционером, а философ, провозглашающий космическую неподвижность, – революционером? Отличный вопрос для начинающих философов! Прежде всего, они откроют для себя, что между теорией и практикой нет зеркального соответствия. Взаимодействие, заблуждения и расхождения неизбежны (чем руководствуется Хомский, приверженец нативистской теории языка, когда борется за Америку, непохожую на саму себя?). Отсюда можно сделать вывод, что не всегда из философской системы рождается идеология (разве Альтюссер[560] мог быть марксистом-спинозианцем?), а из идеологии – философская система (разве легитимист Бальзак мог изображать общество так же, как Маркс и Энгельс?). И не всегда модель поведения гарантирует соответственную философию (Эдгардо Соньо