енадцатилетний мальчик — услышал Федора Шаляпина, и цирк на Каменноостровском проспекте, и музыку народных гуляний на Марсовом поле — там мы бывали с отцом в новогодние и вербные дни… На Лебедевском аэродроме увидел первые русские самолеты и полеты на них при огромном стечении народа. Повиснув на подножке конки, я мчался в синематограф на встречу с Мозжухиным, Верой Холодной, Максом Линдером. Чем больше город входил в мою душу, тем больше будоражил, заставлял мечтать и искать что-то свое.
Что же было «свое»? Этого я еще не знал. Однажды, наблюдая в Народном доме выступление гимнастов на кольцах, я подумал: они побороли робость, страх. Так вот в чем секрет их успеха и, наверное, успеха любого — побороть страх!
Выполняя волю отца, я учился черчению и рисованию в художественно-ремесленной школе. Отец был доволен. Теперь можно стать не только чертежником, но и литографом… Чего же еще требовать от жизни, особенно в такое трудное время?
Помню огромные заголовки газет, казачьи сотни, гарцевавшие на сытых конях вдоль рабочих домов на окраине Петрограда. Мальчишки во дворе маршировали с песнями:
Идет Германия на Русь,
Пойду с германцем подерусь…
А женщины плакали. Годы первой мировой войны запомнились неясным ожиданием каких-то событий. И они пришли.
1917 год. В ту грозную осень я увидел рабочие отряды и побывал на похоронах жертв революции на Марсовом поле. Трудные были дни. Один за другим останавливались заводы петроградских окраин. Найти работу было невозможно. Отец послал меня к себе на родину, в деревню Козлово, близ старинного тверского городка Старицы. Прежде я бывал там и всегда радовался встрече с Волгой, с мальчишеской свободой. Но сейчас все было иным. Я был голоден, плохо одет, умел я только рисовать. Но в маленьком селе, где даже не было клуба, об этом не могло быть и речи. Пришлось уехать в Старицу. Там меня приняли в городской театр художником по рекламе.
…«Бедность не порок», «Волки и овцы», «Собор Парижской богоматери»…
…«Премьера!.. Бенефис!.. Десятый спектакль!.. В ролях известные артисты местной драмы!..»
Афиши мне удавались. Они привлекали внимание. К сожалению, мои старания мало чем могли помочь театру. Он «прогорал». Подражание старой театральной моде в постановках, большое количество костюмов и бутафории только на первых порах привлекали зрителей. Спектакли шли при полупустом зале. Вместе со сборами падала и зарплата артистов. Кто-то предложил поехать по селам. Решили давать спектакли в клубах, на станциях, везде, где можно найти зрителей. Вместе с небольшой труппой поехал и я.
Заниматься пришлось не только изготовлением красочных реклам, но и организационными делами, даже изготовлением билетов. Помню, проставлял на листах из школьных тетрадей дату, ряд, место, прострачивал на швейной машинке «контроль» и заверял каждый билет «печатью», вырезанной из сырой картошки. А вслед за этим пришлось стать кассиром. И я часами сидел в тесном закутке, отвечая забегавшим артистам на один и тот же вопрос: «Как дела в кассе?» В свободное время закупал для всей труппы провизию, готовил завтраки, гладил костюмы, помогал артистам одеваться перед выходом на сцену. Меня посылали в качестве представителя для заключения договора на очередные гастроли.
Труппа насчитывала всего восемь человек, и неминуемо должно было случиться так, что в пьесах «Василиса Мелентьева» или «Анна Кристи», в которых было по двенадцать-пятнадцать действующих лиц, я стал выходить на сцену как статист. Несколько раз случалось, что некем было заменить больного артиста, и тогда мне наспех объясняли роль и вели на выход, только и дав возможность обтереть ботинки и причесать волосы…
Легче бывало в групповых сценах. Хотя по росту я выходил первым, но мне разрешалось не говорить, а лишь шевелить губами. «Публика — дура, не заметит», — уговаривали меня. И я покорно шел и шевелил губами, а куда идти, толчком в бок показывал идущий сзади актер. Такой выход нередко вызывал смех в зале.
Если хотите знать правду, первая встреча с театром не только не приблизила меня к искусству, а, наоборот, отпугнула. Почему? За время гастрольных поездок, перепробовав почти все театральные профессии, я понял, что наиболее привлекательной для меня остается работа художника по рекламе. Она казалась чем-то вещественным, зримым, настоящим на фоне той театральной условности, которую приходилось ежедневно наблюдать.
Театр меня раздражал своими штампами. Горе передавалось не иначе, как рыданиями, переходящими в истерику. Объясняясь в любви, человек должен был непременно стоять на коленях, а дочь — падать к ногам строгого отца… Вся эта искусственность называлась «классическими приемами». Помню, меня особенно возмущало, когда актер «по секрету, шепотом» говорил в полный голос в сторону зала. Фальшь в этом случае сразу передавалась игре остальных актеров.
Один спектакль я любил. Это было публицистическое представление «Синей блузы» — в постановке молодого московского режиссера Бориса Шахета (впоследствии главного режиссера Московского цирка). Здесь уже не было места для наигрыша, поскольку целью каждого обозрения была передача последних газетных новостей в духе боевого плаката. Такие обозрения имели огромный успех у зрителей, многие из которых в то время не знали грамоты и, естественно, не читали газет. Обозрения были очень разнообразны и доходчивы. В них использовались акробатика, музыка, танцы, пение, эксцентрика. Именно в «Синей блузе» я первый раз вышел на сцену, как уже говорил, шевеля губами.
Но «Синяя блуза» шла не часто, а театр своим рутинерством продолжал отталкивать меня. Я замыкался в кругу своих дел. Наблюдал, как реагируют прохожие на мои анонсы: выражение лица, время, в течение которого человек смотрел на афишу, — все это было для меня не менее важно, чем для иного артиста реакция зрителей. Но я понимал и другое: мои старания волей-неволей были направлены на поддержку слабых постановок. Именно они требовали наиболее громкой рекламы. Работать, оживляя то, что умирало естественной смертью, становилось все труднее.
Помню карнавальные вечера, которые труппа устраивала, чтобы привлечь зрителей. Устанавливались призы за лучший танец, за лучший костюм. Вечера проходили шумно. Я появлялся всегда в одном и том же костюме клоуна, сшитом из двух разноцветных полотнищ.
Карнавал 1924 года привлек особенно много участников. Среди ряженых расхаживал человек-печка. Из трубы выглядывала голова, и казалось, что человек просто «вылетает в трубу». Шляпа незнакомца очень напоминала крышу Старицкого театра, на козырьке была надпись: «Гортеатр». На шее тяжелым грузом висели фигурки зрителей-контрамарочников. На печи беззаботно почивал «штат» театра. Все это «сооружение» подпирал директор с безразличным видом.
Это был мой костюм. И надо отдать справедливость актерам, он был признан самым злободневным и остроумным. Правда, признали это артисты, а директор театра был очень обижен. Он не понял, что его художник в этот вечер прощался со Старицким театром…
Решение уехать было принято накануне. Я решил учиться.
Сентябрьским днем сошел я с поезда на Ленинградском вокзале Москвы.
Почему выбрал именно этот город? Москва манила меня множеством возможностей. Здесь можно было увидеть образцы настоящей рекламы и стать художником-оформителем.
В Москве 1925 года еще была безработица. На бирже труда в Рахмановском переулке я убедился воочию, что шансы на трудоустройство невелики. Ждать, как это делали сотни приходивших на биржу людей, было не в моем характере. И я решил не терять времени.
В садах «Аквариум» и «Эрмитаж», в театрах и кинематографах администраторы встречали меня недоверчиво. Только в кинотеатре «Экран жизни», куда я попал в разгар ссоры администрации с местным художником-оформителем, все решило желание директора доказать, что он может обойтись без недисциплинированного работника.
Мне дали первый заказ. Я его выполнил. Дали второй… Но когда зашла речь о зачислении в штат, пришлось выдержать немало испытующих взглядов. Основываясь на печальном опыте, администратор кинотеатра считал всех художников пьяницами. И на сей раз он ожидал банального исхода. Но время шло. Я был исполнительным юношей и скоро стал необходим в кинотеатре. На чердаке мне выделили небольшую комнатку. Это была и мастерская, и жилье. Вот тогда-то я по-настоящему почувствовал, что приехал в Москву.
В стране процветал нэп. По тесным, грязным улицам Москвы громыхали переполненные трамваи, мелькали крикливые вывески частников. Неторопливо осматривая город, я увидел в Столешниковом переулке надпись: «Кафе Де Гурме. Свежие конфекты, пти-фур, торты ежедневно из Ленинграда». И ниже: «Чарли Чаплин от 3 до 5 часов дня ежедневно пьет кофе!» Еще ниже красовалось фото, под которым было: «Чарли Чаплин. 1-й Госцирк». Не знал я тогда, какую роль в моей жизни сыграет эта встреча с артистом цирка — подражателем Чарли Чаплину.
Я присматривался к одежде города — плакатам, газетным стендам, транспарантам и афишам на тумбах, трамваях. Улицы стали моей школой.
По нескольку раз просматривал кинокартины, стремясь найти для рекламы наиболее выразительные кадры. Это осложнялось тем, что картины менялись каждые два-три дня. «Экран жизни» показывал фильмы студии «Межрабпом-Русь», киносборники, рекламируемые как «Вечер комедии», «Вечер смеха», «Гомерический смех!» и т. п. Смотреть приходилось немало. Вскоре меня стало увлекать и содержание новой ленты, игра кинозвезд Гарольда Ллойда, Вестера Китона, Монти Бенкса, Бена Тюрпина и других.
Помню, Вестер Китон был особенно интересен. Этот артист казался внешне равнодушным ко всему происходящему, порой даже страшному, что творилось вокруг него. Но он увлекал психологической точностью в игре.
Но ближе всех был великий Чаплин, хотя картины с его участием показывали редко. Я воспринимал Чаплина уже не просто как артиста, это было живое лицо. Характер, походка, костюм, поведение — все было знакомо, но всегда ново и захватывающе. Стремясь понять, в чем сила Чаплина, я постепенно стал отличать труд актера и режиссера, сценариста и оператора. Трюки раскрывались не только как развлекательные приемы, но и как глубокое искусство, которое, казалось, простыми средствами давало многое почувствовать и понять.