Эта тирада, произнесённая без гнева, но достойно, заставила Кревета умолкнуть. Они были все тут равны, все отмечены по своим достоинствам и все на своём месте. Все они были самоучками — автодидактами, как говорили немцы, — всех учили домашние учителя и книги, книги. Всех вела любознательность, если она была, всех она двигала по дороге познания. Университеты были в старых, почтенных городах Европы, о них на Москве не слыхивали, а если и слышали, то считали за латынское еретическое заведение.
Про университет — Парижский — толковал Спафарий, там некогда побывавший. Он будто бы называется Сорбонной, по имени его основателя духовника Людовика Святого Роберта Сорбонского, и был основан ещё в 1250 году как богословский. Но уж потом стали учить там и наукам вроде медицины и философии, математики и астрономии, лучше сказать — астрологии. И собрал этот университет под своими сводами самых высокоучёных людей не только Франции, но и других государств.
— Вот бы и нам таковое заведение, — вздохнул Украинцев. — А то варимся в собственном соку, а сок сей с душком, древнего приготовления.
— У нашего государя сильная хватка. При нём придёт черёд и университету, — уверенно произнёс Пётр Шафиров. — Он ведь тоже самоук, можно сказать. Слышно, учил его грамоте Никита Зотов, шутейный патриарх Прешбургский Иоанникит. Сам только по Псалтири и учен.
— Государь наш к наукам великую жадность имеет, — сказал Кревет, дотоле молчавший. — И уж многих учёных господ превзошёл. Никакими уменьями не гнушается, во всё вникает.
— Коли государство надобно управить, громадное проникновение во все науки и ремесла иметь надобно, — заметил Украинцев. — Государь наш это уразумел, хоть и молод.
Сошлись на том, что государь Пётр Алексеевич есть царь не только природный, но от Бога. А это куда важней. У него ум цепкий, во всё вникающий. Ни батюшка его, ни братец Фёдор Алексеевич таким не обладали. Да и сравнить не с кем. Никто из них, даже столь бывалый человек, как Николай Спафарий, в сравнения не пускался.
— Ежели в гиштории покопаться, то в летописях великую хвалу Ярославу Мудрому прочитать можно. А у греков восточных — Константину Великому.
— Не берусь сравнивать его с Юлием Цезарем, но помяните моё слово, коли он войдёт в возраст зрелости, то слава его будет греметь подобно цезаревой, — выразился Пётр Шафиров.
— Эк куда хватил! — воскликнул Украинцев. — Ты и себя небось в какие-нибудь Солоны[23] метишь.
— Это всё время окутало легендами. И деяния знаменитых людей, окутанные им, возросли в веках, — возразил Пётр.
— Ишь ты, как цветисто выразился, — удивился Спафарий, — возьму тебя в помощники, хотя я тоже порою столь высокопарен в своих сочинениях.
— Да уж, да уж, — подтвердил Шафиров-старший, — я твои сочинения с трудом разбираю.
— А ведь Петрушка прав, — неожиданно вмешался Кревет. — Слышно, государь наш собрался в европейские страны отправиться. Вот наберётся там знаний, наглядится да наслушается, а он дивно переимчив, и на Москве всё ещё лучше заведёт.
— Вот-вот! — обрадовался Пётр. — У него главное впереди. Он всё перетряхнёт — такая уж у него хватка.
Впрочем, разномыслящих среди собеседников приказных не было. Молодой царь всеми ценился высоко. Даже теми, кто оплакивал участь князя Василия Голицына, а таких было немало меж дьяков и подьячих. От молодого государя многого ожидали, он был ныне притчей во языцех, как говорили в старину.
Ждали прежде всего перемен в управлении. Приметы были: царь перестал считаться с родовитым боярством, заседавшим в Думе. У него были свои советчики вроде Лефорта, Головина и других, в основном иноземцев. Да и досуги свои Пётр всё больше проводил в Немецкой слободе. И уж обликом стал походить на немца: обрился-оголился, щеголял в иноземном камзоле, долговязые ноги в чулках, башмаки от сапожников-иноземцев. И изъясняться стал наподобие немчина, вставляя в речь немецкие да голландские слова. Мудрено как-то.
— А что будет, — думали ревнители московской старины, — коли государь отправится в дальние страны? Он тогда, по возвращении оттуда, вовсе перестанет говорить по-российски. Насмотрится там и всё переменит на тамошний образец — он ведь с такою ухваткой не поглядит, что осрамит.
И вообще только самые приближённые к царю люди знали, что у него на уме. Да и то прямо сказать, иной раз приводили в смущение неожиданные планы царя.
Одно уж было точно решено: Азов непременно должен быть отворен для Руси. Пётр объявил, что не отступится, но его возьмёт. Такового афронта он не мог снести. Князь Василий с его неудачными крымскими походами стоял перед ним как укор. Он его хулил за неудачи, за растраты, а сам, сам... Сам осрамился, возвратясь как ни в чём не бывало. А ведь он столь же великий урон потерпел, как и опальный князь.
Велено было со всем тщанием готовиться к новому походу. Притом не отлагая. Самого себя не повысил в чине: как был бомбардир, так и остался. Не за что было производить в вышний.
И в Посольском приказе ждали перемен, о которых уж давно ходят слухи. Но, видно, молодому государю было не до них. Более всего его занимал Азов и жгло нестерпимое чувство ретирады[24], собственно, первой в его недолгой жизни. Он был чрезвычайно самолюбив, государь великий Пётр Алексеевич. Велик умом, велик и ростом.
Боярин же Лев Кириллович Нарышкин в посольские дела особо не вникал, потому как по доверенности своего племянника царя почитал себя вторым лицом в государстве и вёл жизнь бражную, праздную и рассеянную. Он охотно принимал советы, всё более от думного дьяка Емельяна Украинцева, которому доверял более остальных приказных.
А Емельяну более всего досаждали дела Украины. Гетман Иван Мазепа был человек не очень уживчивый и постоянно обременял своими жалобами посольских и самого Льва Кирилловича. Тот призывал Украинцева, говоря ему:
— Ты есть кто? Ты есть Украинцев, а потому с Украиной должен разобраться без моего вникания.
Мазепа тем временем жаловался на князя Юрия Четвертинского, зятя бывшего гетмана Самойловича, сына киевского митрополита Гедеона, что тот рассевает о нём, Мазепе, недостойные слухи, будто скоро его отставят и вернут прежнего гетмана. Все его страхи и сетования начались после того, как в Киеве нашли подмётное письмо с обличениями Мазепы в измене. В письме этом на царское имя говорилось:
«Мы все в благочестии живущие в сторонах польских благочестивым царям доносим и остерегаем, дабы наше прибежище и оборона не была разорена от злого и прелестного Мазепы, который, прежде людей наших подольских, русских и волынских бусурманам продавал, из церквей туркам серебро продавал вместе с образами... Другие осуждены, а Мазепу, источник и начаток вашей царской пагубы, до сих пор вы держите на таком месте, на котором если первого своего намерения не исполнит, то отдаст Малороссию в польскую сторону...»
Воевода киевский, князь Михаила Ромодановский письмо это переслал в Москву. Из Посольского приказа тотчас выехал с ним подьячий Михайлов, дабы дознаться, не в самой ли Польше письмо это писано. Гетман сильно взволновался и стал уверять, что Москве предан всею душою до потрохов включительно.
Меж тем Пётр толкам этим не поверил и Мазепу держал в доверенности. «Вечный мир» с Польшею следовало блюсти незыблемо, его заключил ещё в 1686 году дальновидный князь Василий Голицын, справедливо полагая, что на рубежах Руси нет более сильного противника. К тому же королём Польши был воинственный Ян Собеский, чьи победы над турками под Веной и под Хотином были всем памятны. Правда, ему было уже далеко за шестьдесят, но говорили, что он всё ещё бодр хотя бы духом.
Ссориться в Польшей Петру не хотелось в предвидении схватки с турками. На московских рубежах был ещё один грозный противник — Швеция. С остальными — с Данией, например, — они были союзническими, с остальными, мелкими, тоже поладили.
Меж тем были известны притязания короля Яна III на Малороссию. В своё время удалось перехватить его грамоту к протопопу Белой Церкви, где было писано: «Нет такой цены и такого иждивения, какого бы я пожалел на воздвигнутие воинства казацкого противу царя и всего народа российского».
Было доподлинно известно о кознях поляков. О них доносили доброхоты молодого царя. Посольский приказ — его чуткое ухо и верный глаз — насторожил свой слух и зрение в сторону двух самых опасных своих соперников, если не сказать врагов: Польши и Швеции.
В кознях были более всего причинны князья и графы, кастеляны и старосты, расшатывавшие королевскую власть. Король Ян, столь победоносно бивший турок при Хотине, Львове и Вене, был не в силах утихомирить собственную шляхту. На сеймах и сеймиках она вопила «Не позволим!», что бы ни предлагалось от имени короля. А он был уже на ущербе, возраст давал себя знать, сторонники его было немногочисленны, как бывает, когда власть начинает шататься.
Правивший в Швеции Карл XI, напротив, сумел наконец утихомирить свою знать. В годы его малолетства она, заседавшая в государственном совете, правила от его имени. То было постыдное правление, отличавшееся неимоверной вздорностью. Шведы задирались со своей недавней союзницей — Францией, с Данией и Бранденбургом, с Голландией. Причём все свои военные кампании они позорно проигрывали.
Войдя в возраст и перехватив бразды правления, он повёл себя как умный государь. Прежде всего он укротил дворянство, отобрал у него похищенные им государственные земли. Потом стал пополнять казну, совершенно истощённую в годы регентства с его разорительными и проигранными войнами. Шестидесятитысячная армия при нём являла собой грозную силу, и соседи Швеции ведали об этом и не посягали на её пределы.
Но из Стокгольма приходили вести неутешительные. Король будто бы был тяжело и опасно болен, и придворные медики прилагали все свои способности, чтобы поставить его на ноги. Будто бы он был разбит параличом и потерял дар речи. Но у него не было столь способного и изворотливого канцлера, как у его бабки, прославленной королевы Христины Августы.