С Петром в пути — страница 43 из 89

   — Ох, ох, ох! — вздыхал патриарх и мелко крестился. — Нечистый дух в него вселился. Враг рода человеческого. Приехавши и вовсе озверел. Теперь коли позовёт — не пойду. Страшно!

   — Может, в разум войдёт, сердоболие окажет?! — предположил и архимандрит.

   — Нет, ожесточился вконец, — бормотал Адриан, и седая его растрёпанная борода затряслась. — Как явлюся я с ним прилюдно? Ведь и глядеть на него не смогу, ей-богу. Совратили его иноземцы, вовсе совратили. На стрельцов озлился. Великое душегубство приуготовляет. Шеин-де мало намолотил.

Охая и вздыхая весь путь от Преображенского до Москвы, до Патриаршей палаты, Адриан вконец задремал. Служки внесли его в сени, а там его подхватил верный Ермил и бережно понёс сухонькое тело в опочивальню.

Великое побоище неотвратимо близилось. Последние допросы, последние пытки, последние записи...

Царь самолично указал, что надобно приготовить, кого созвать на кровавое зрелище.

Последний день сентября выдался погожим. С тихим шуршанием слетали с дерев позолоченные листья, с печальным криком бороздили небо журавлиные стаи, отлетая в тёплые края, прощальный посвист скворцов бередил душу. Какой-то дух тихого увядания царил в воздухе. Но вместе с тем всё было напряжено, всё словно бы замерло в ожидании.

И вот из Преображенского потянулись телеги в сопровождении конного и пешего эскорта. В каждой — две скорбные фигуры. Воздетые руки, схваченные у запястья верёвочным узлом, держат зажжённую свечу. Она гаснет — и тогда солдат с зажжённым пальником снова возжигает её, и трепетный огонёк снова приплясывает на ветру.

Разрешено ли было стрельчихам с детишками следовать за печальной процессией, но только босая взлохмаченная толпа валила вслед. Истошные крики и рыдания мешались с одурелым лаем собак на подворьях, и всё это надрывало душу и томило сердце встречных. А уж вдоль кортежа выстроились ряды зевак, меж которых были сострадальцы. Но солдатам велено было к телегам смертников никого не подпускать. Однако и сами конвойные томились, что видно было по их насупленным лицам.

До Москвы было близ девяти вёрст. А кто их считал, эти версты скорбного пути? Они то казались долгими, то короткими, то сжимались, то удлинялись. Томление нарастало с каждым оборотом тележных колёс. Что испытывали при этом стрельцы, обречённые на смерть? Да ничего, кроме смертной муки. Кланялись как могли на все стороны, просили прощения у православных. А за что? За то, видно, что хотели быть по своей воле, хотели отдать поклон домашним иконам, обнять жену и ребятишек. Да разве за такое желание — суд и смерть, пытки невыносимые?

Государстви — молох, государь — палач. Кого хочет — милует, а кого хочет — казнит. Такие думы одолевали архимандрита Гервасия, который с сонмом священников сопровождал смертников. Он не смел протестовать, как и многие, кто почитал столь великое пролитие крови неправедным.

Языки были скованы, дабы не быть урезанными и не впасть в грех осуждения самодержавства. Такое осуждение церковь приравнивала к смертному греху. К смертному! И стало быть, стрельцы эти нарушали церковный закон, осуждающий сопротивление власти, которая-де от Бога. Притом всякая.

На земле не было правды! Но была ли она в небесах?

В середине мая 1682 года, шестнадцать лет назад, стрельцы устроили кровавое побоище. Пьяные, озверелые, они не разграбили — рубили и кололи направо и налево. Много невинных душ погубили они тогда — счету не было.

Ужасная картина тех дней изменила будущего царя. Он заболел падучей. Нервный тик навсегда остался, как шрам на лице. Душа таила месть. До времени? И вот оно, это время, наступило. И Пётр мстил. Месть была задумана кровавой — такою же кровавой, как в тот день пятнадцатого мая.

Кровь за кровь! Конечно, это не по-христиански, конечно, всякая месть противна Господу. Но не было покаяния, не было милосердия, к чему призывала церковь, не было Бога в душе. А была затаившаяся до времени жажда отмщения. Ибо Господь заповедал: «Мне отмщение, и Аз воздам». А я, Пётр, великий государь, царь и великий князь, возвышенный по воле Всевышнего, беру в свои руки Божьи бразды и говорю: мне отмщение, и аз воздам! И вот я его воздаю.

Громадная толпа встречала скорбную процессию у Покровских ворот. Над нею царил Пётр. Он восседал на гнедом коне, таком же рослом, как и он сам, в кафтане зелёного сукна, шитом на иноземный образец. Вкруг него теснились ближние — Лефорт, Головин, Головкин, Ромодановский и другие бояре. Всем им было велено не только быть, но и бить, то бишь рубить. Потому что в палачах был великий недостаток; казни подлежал 201 стрелец.

Вперёд выступил думный дьяк. Он заунывным голосом стал читать сказку:

   — В расспросе и с пыток все сказали, что было придтить к Москве, и на Москве, учиня бунт, бояр побить и Немецкую слободу разорить, и немцев побить, и чернь возмутить, всеми четыре полки ведали и умышляли. И за то ваше воровство указал великий государь казнить смертию.

Снова поднялся стон и вой. Пётр крикнул с коня:

   — Я своеручно отрубил головы пяти заводчикам в Преображенском! Теперь ваш черёд, бояре и верные мне люди. Повезут сих воров на Красную площадь, на Лобное место, повезут и в иные места, кои я указал. Всем следовать за возами. И пусть не дрогнет рука ваша, поднявшая топор!

Тревожный звон колоколов, звон набатный, распугал галок и ворон. Телеги двинулись к местам казни. За ними следовали бояре, волонтёры, любимец царя, будущий светлейший князь Меншиков. Потом он похвалялся.

   — Снёс головы прилюдно двадцати ворам. Кафтан был весь в крови. Кровищи этой вытекло цельное озеро.

Октябрь был месяцем казней. Одиннадцатого — 144 души, на другой день — 205, на третий — 141. Потом день за днём — 109, 63, 106, 2... Москва не знала такого.

Воображение Петра было изощрено да крайней степени. Он, например, приказал повесить под Девичьим монастырём 195 стрельцов. Трое были повешены прямо под окном царевны Софьи. В руки им было приказано вложить челобитные, кои били челом ей на царство.

«Всем сёстрам по серьгам». «А у пущих воров ломаны руки и ноги колёсами; и те колеса воткнуты были на Красной площади на колья; и те стрельцы за их воровство, ломаны живые, положены были на те колеса и живы были на тех колёсах...»

Москва окаменела в страхе, горести и печали.

Глава пятнадцатаяВОСТРЫ ТОПОРЫ, ДА МОЛВА ВОСТРЕЙ!

Видал ли ты человека опрометчивого

в словах своих? На глупого больше надежды,

нежели на него... Если царь судит бедных по

правде, то престол его навсегда утвердится...

Словами не научится раб, потому что, хотя

он понимает их, но не слушается...

Многие ищут благосклонного правителя,

но судьба человека — от Господа.

Книга притчей Соломоновых


Господа думают и рассуждают о делах, но слуги те дела портят,

когда их господа слепо следуют внушению слуг.

Пётр Великий


Великий страх оковал Москву. Тати[37] притихли и затаились, разбои прекратились. Останки казнённых — головы, руки, ноги — тлели до лета. Небывалый пир устроен был для воронья, для волков, забредавших по зиме в столицу, для собаки, всякой другой твари.

Притихли языки, укороченные страхом. Говорили меж собой всё больше вполголоса, а то и шёпотом. И зима казалась тягучей, бесконечной, злой... Неведомо, кончится ли.

Первую зиму Пётр Шафиров провёл под семейным кровом. Супруга его Анна Степановна из рода Копьевых была домовита, плодоносна и чадолюбива. Подрастали три дочери: Аннушка, Марфуша и Натальюшка — мал мала меньше. Отец в них души не чаял и тетёшкался с ними. А дед... Ну что тут говорить — не мог надивиться.

Крестным отцом первых двух был Николай Спафарий, а Натальюшки — Фёдор Алексеевич Головин, весьма благоволивший всем Шафировым. Пётр удостоился даже благоволения самого государя, он нередко призывал его к себе и беседовал с ним на разные, порою весьма щекотливые темы.

   — Кабы не молодые годы, сделал бы тебя, Шафирка, вице-канцлером при канцлере господине твоём Фёдоре Алексеевиче Головине, — порою говаривал он. — Востёр язык твой, быстра мысль твоя, много голова твоя вмещает, — продолжал он, похлопывая Шафирова по голове, уже приметно начавшей лысеть.

   — Я и так одарён милостями вашими сверх меры, — отвечал Пётр.

   — Сказано в Библии: многие ищут благосклонности правителя, но судьба человека в руках Господа.

   — Ишь ты! А где?

   — В Книге притчей Соломоновых.

   — Велика Книга Книг, много собрано в ней мудрости. Простым смертным не одолеть её. Надобна целая жизнь, дабы поучения её впитать. Как ты мыслишь?

   — Сие очень верно, ваше царское величество. Не из лести говорю: сам годы положил, чтобы в её сокровенный смысл вникнуть, и не смею сказать, что постиг мудрости её.

   — И я, признаться, не смею, — развёл руками царь. — Непостижима мудрость библейских пророков и апостолов. И вот что мне непостижно: отколь взялись римская вера, люторство, протестантство?.. Наши раскольники от Никона, понимаю. Неужто у Христа было столь много верований? Пошто все эти ложные учителя огород городили?

   — Я думаю так, ваше царское величество, — осторожно начал Пётр, — что каждый мыслил о Боге розно, и размышления свои облёк в степень верования. К сему желание обрести власть примешалось! А ради власти на что только не идут, то вашему величеству испытать пришлось. Отсель враждование вплоть до смертоубийства. Навроде все христиане, и все исповедуют единого Бога, а сойтись и подать друг другу руки не могут. Государи, единые по вере, меж собою воюют...

— Так было, так будет, — жёстко произнёс Пётр, давая понять, что не та стезя и разговор окончен.

Но Шафиров и без того понял, что не туда заехал. Нельзя рассуждать о власти и её подноготной с самими властителями, даже столь открытыми истине, как царь Пётр. Он проникал своим острым и быстрым умом в суть явлений и, став перед каким-нибудь противоречием, вынуждаем был уступить господствующему взгляду. Этот господствующий взгляд угнетал пытливый ум государя, но ему в интересах государства, то бишь в своих интересах, нельзя было ополчаться на него.