Пётр призвал Стефана и спросил, слышал ли он о крамольных разговорах меж людьми. Стефан отвечал, что слышал.
— Как намерен ты поступить?
— Ежели пустить по церквам лист с обличением злоумышлителей, то в пастве пойдут толки о том, что нет-де дыма без огня, — отвечал Стефан. — По мне надобно похватать зачинщиков и учинить им суровое наказание.
— Это само собою. А не возьмёшься ли ты сочинить опровергательную книгу, дабы с нею в руках попы усовещали людей в церквах?
— Затеял я, государь милостивый, сочинить пространную книгу во утверждение православия, яко истинной веры и опровержение еретических течений. Озаглавил её «Камень веры». Но полагаю временно отступить от неё ради быстрого написания иной. Я уж и название придумал: «Знамения пришествия антихристова». И в ней мыслю обличить злонамеренное учение Гришки Талицкого. Ибо истинные знамения ему неведомы, а он рассевал ложные.
— Добро. Примись не отлагая — почитаю таковое дело важным, — сказал Пётр, заключая разговор.
Гришка Талицкий был схвачен и пытан. И будучи вздёрнут на дыбу и жжён огнём, повинился в злонамеренных речах и делах. И будто собирался таскать свои листки и пускать их в народ безденежно, и что призывал государя убить. А отчего таковое ожесточение в нём явилось, не сказывал. Оговорил многих, и бояр, и духовных. Монах Матвей показал: Талицкий пришёл и его келью, и принёс тетрадку об исчислении лет, и говорил: «Питаться стало нечем, а вы чего спите? Пришло последнее время: в книгах пишут, что будет осьмой-то царь антихрист, а ныне осьмой-то царь Пётр Алексеевич, он и есть, стало быть, подлинный антихрист».
Гришку Талицкого казнили, а его соумышленников сослали в Сибирь. Но слухи не умолкали.
На Москве явился некий проповедник, объявивший новое летосчисление, введённое по указу царя, антихристовым. И будто конец света близок, а возвещён он будет с приходом на Русь шведского короля Карла. И будто сей Карл есть провозвестник антихристов. И в решающей битве между ним и царём Петром победит оный Карл, и тогда наступит антихристово царство. Войско-де Карла сильней, а потому к нему переходят многие, и будто ему уже передались малороссийские казаки во главе со своим гетманом.
Того проповедника не удалось схватить, потому что его укрывали в народе. Пётр по обыкновению ярился, обличал князя Фёдора Юрьевича Ромодановского в бездействии. Князь оправдывался, что и сыщиков своих настропалил, и награды обещал — по пяти и даже по десяти рублёв тому, кто укажет на клеветника и злоумышленника. Но всё было бесполезно: проповедник был надёжно ухоронен.
Головин заехал к князю Михайле Черкасскому.
— Слышь, князь Михаила, Гришка-то Талицкий сватал тебя в писаниях своих на царство. Мол, ты милостив и добр, за тобою люди будут в сытости да праздности.
— Слыхал я, слыхал. Но в том неповинен, с Гришкою не якшался. А что люди мои ему сказывали, то мне неведомо. Докладал мне конюх Антип, что однажды наведывался Талицкий ко дворне и говорил смутительные речи. Но люди ему не вняли, а дали от ворот поворот. А что они мною довольны, это истинно так. Я их не неволю, содержу в милости. Ни один из моих вотчин не убег, им другой господин без нужды.
— Сколь не стараемся, не можем искоренить злонамеренные слухи про царя-антихриста.
— Народ языками мелет невесть что. И языки всем урезать не можно. А что тягот много взвалено, это верно. От тягот и олухи.
Головин развёл руками:
— Сам знаешь, война что молох: жрёт, жрёт и никак не насытится. Связал себя государь по рукам и по ногам войною да союзом с Августом. Союзник же сей ненадёжный, норовит поболе взять, а ничего взамен не дать. А государь наш прост и добр: прилепился к Августу и не отлепится, как его ни отвращай. Последние деньги из казны ему отдал. Мы ныне побираемся яко нищие — кто пожертвует на алтарь отечества. От купцов да от бояр, тех, кто побогаче, займаем без отдачи.
— И ко мне был государь с докукою. А потом спросил: «Како веруешь да пьёшь ли?» Я ему и ответил: верую-де в бога Бахуса, поклоняюсь пророку его Ивашке Хмельницкому, пью с умом. Он весьма одобрил.
— Винопитие у нас чрезмерно, — сокрушённо произнёс Головин. — И сам государь окорота ему не учинит: привержен. Здоровья не бережёт, а потому то и дело недуг его хватает.
— Труды великие на себя взвалил, вот и в винопитии разряжается, — заметил Черкасский.
— Труды? Великие? — переспросил было Головин. И про себя вдруг подумал, а не чрезмерны ли они? Не перехватил ли государь? Странное дело, но он впервые словно бы объял умом всё содеянное ими за последние годы. И им тоже. Оправдают ли их потомки, чей суд должен быть нелицемерен. Сколько народу загублено на строительстве флота. А нужен ли России столь великий флот? Корабли гниют в портах, потому что им не чего перевозить, а люди на них изнывают от безделья, однако поедают казённый харч. А новые крепости тягота казне, новые порты... Слишком крут поворот, слишком непомерен масштаб соделываемого. Дома не успел построить. Это у государя сила и энергия бьют через край, а страна, народ не поспевают, да и откуда взяться столь великой непомерности?
Затеял государь новую столицу основать. Среди болот и топей. В тамошнем гнилом климате люди мрут как мухи. Но он одно твердит: ПАРАДИЗ! Какой там парадиз, когда лихорадка косит людей, когда наводнения сносят то, что они построили. А он упрям в своей непомерности. Он идёт против всего: обычаев, нравов, самой природы.
Сладу с ним нет. Он упорен в том, что замыслил, и почти всегда настоит на своём. Человеческая жизнь для него ничто, он стирает её одним мановением руки.
Оправданы ли его замыслы и его деяния? Трудно ответить на таковой прямой вопрос, и он, Головин, соратник, правая рука, не берётся на него ответить. Он государю не судья. Он вместе с ним строит эти планы и захвачен их осуществлением. Растянуть бы их лет на пятьдесят, на сто. Но тогда не хватит одной жизни и не увидишь плодов своих замыслов, своих преобразований. А государь обуреваем желанием увидеть всё воочию и сей день, сейчас! В конце концов должен же явиться человек, который обновит затхлую жизнь! И что им до суда потомков?! Всяк станет судить да рядить по-своему. Воля ли поколений должна творить историю или воля единого человека?
Да, они замахнулись, и он, Головин, прямо причастен к тому, что замышляет государь. И он не отворотится, что бы там ни говорилось. Он захвачен творимым. Жизнь была бы пресна без такого размаха. У них своя правда, и она торжествует. Пусть жертвы неминуемы, они были во все времена.
И он машинально повторил:
— Жертвы неминуемы, князь Михайла, они были и будут всегда. Во имя вышней цели, во имя будущего.
— Оно, конечно, так, однако... — Он не закончил. Но всё — Головин понял это — упиралось в это «однако». Оно всегда будет смущать людей. Люди привыкли жить с оглядкою, и их не переделаешь. Ведь у каждого своё представление о правде, об истине, о справедливости, и каждый судит по-своему.
— Я в государеву правду верю, — поспешно отозвался Черкасский, — но вот простолюдины не приемлют, и они её осуждают.
— Это правда маленьких людей! — горячо возразил Головин, удивляясь этой своей горячности: так она шла вразрез с нахлынувшими на него мыслями. То были сомнения мимолётные, и он устыдился их. — А государя ведёт государственный интерес. И он скажется — и ныне, и присно.
Однако князь Михайла был человек осторожный и осмотрительный, и можно ли было осуждать его за это? Такого рода люди главенствуют на земле во все времена. И вот появляется меж них человек взрывчатой силы, как государь Пётр Алексеевич, и повергает их в смятение. И не только их, но и их потомков. Как тут быть? Пойти за ним во имя неведомого? Разрушать и строить на месте разрушенного?
А собственно, что они разрушили? Дедовский уклад. Туда ему и дорога. Осуждают их люди, приверженные старине. Но не всегда же ей быть, этой старине. Закон жизни таков: старое должно уйти, отмереть. Потому что она, жизнь, на то и жизнь, что в ней всё время происходит процесс рождения и умирания, смена старого новым, молодым, обычно более совершенным.
Единственное, что всерьёз огорчало Головина в государе, — несоразмерная привязанность к Ивашке Хмельницкому. Однажды не выдержал: попенял ему. Пётр отвечал на укоризну без раздражения:
— Кипит во мне всё, как в котелке: пар крышку норовит вышибить. Избыток силы некуда девать. А хмелеть не особо хмелею, чую, что пьяные языки мелют. Сказано ведь: что у трезвого на уме, то у пьяного ни языке. Вот потаённое и выходит наружу. Полагаю себя ограничить, да токмо всё не выходит. Ведаю, что не пристало. Батюшка мой благоверный во всём умерен был, и откуда во мне такое? — с непритворным сокрушением закончил он.
Видя, что Пётр не гневается, Головин прибавил:
— И тело, и душу поберечь бы тебе, государь, дабы век свой продлить и плоды своего царствования пожать.
— Менее всего думаю о себе. Пусть Русь пожнёт, пущай пожнут мои далёкие потомки. Ведь я не для себя тружусь, а для них, ради разумного устроения государства. Оттого, что вижу в нём многие несовершенства, и душа о том болит. Сам ведаешь, я о себе не забочусь, каждую полушку берегу, за обновками не тщусь — старое донашиваю. Ежели есть Бог, то он меня не осудит.
— Он витает в воздухе и вокруг нас. Его присутствие повсеместно, но он неуловим, — заметил Головин.
Они время от времени возвращались к разговору о Боге и его незримом присутствии в делах человеческих. Пётр худо относился к его земным служителям, называя их самозванцами и тунеядцами. О Боге и его влиянии на дела помалкивал. Оба сходились во мнении, что религия нужна для нравственного воспитания народа. Головин даже думал, что она отомрёт через века, когда наука и образование станут повсеместным уделом.
— Собрались архипастыри, государь, просят через меня доступа к тебе. Говорят, важное дело, а коей важности — умалчивают. Мы, говорят, самому государю доложим.