С Потомака на Миссисипи: несентиментальное путешествие по Америке — страница 1 из 47

Асфальтированное бездорожье

С Потомака на Миссисипи



Как-то мне позвонил Том Суинсон из Международного пресс-центра. Для иностранных корреспондентов, аккредитованных в Вашингтоне, Том нечто вроде дядьки или ангела-хранителя, смотря по обстоятельствам.

— Мы организуем поездку по тюрьмам и судам Соединенных Штатов. Если хочешь, присоединяйся, — сказал Том, а затем, не то заманивая, не то поддразнивая, добавил: — Быть может, тебе удастся обнаружить у нас политических заключенных.

Предложение было заманчивым по существу и вызывающим по форме.

— Согласен. Включайте.

…В Международном пресс-центре секретарши Тома поили нас горячим кофе, а Стивен Коэн, помощник государственного секретаря США по правам человека, произнес напутственное слово.

— Есть ли сейчас в американских тюрьмах политические заключенные? — спросил я Коэна.

— Нет.

— А как быть тогда с заявлением представителя США в ООН Эндрю Янга о том, что в американских тюрьмах томятся сотни и даже тысячи политических заключенных?

— Ну, это зависит от того, что подразумевать под данным термином.

— Тогда позвольте перефразировать мой вопрос следующим образом: имеются ли в американских тюрьмах заключенные, считающие себя политическими?

— Сколько угодно. Но это ровным счетом ничего не означает. Они оказались за решеткой не потому, что пользовались свободами, а потому, что нарушали законы.

К нашему диалогу присоединились другие участники «тюремного турне», также желавшие подвергнуть допросу мистера Коэна. Беседа переключилась на несколько иной аспект прав человека. Мои коллеги упорно добивались у мистера Коэна ответа на вопрос: почему Вашингтон оказывает помощь диктаторским режимам, фашистам и расистам?

Мистер Коэн парировал сыпавшиеся на него вопросы с парламентским мастерством — остроумно, но неубедительно. Журналисты слишком хорошо, из первых рук, знали факты, и провести их на мякине было невозможно. На помощь Коэну поспешил Том. Он призвал нас поторапливаться на аэродром.

Бросок видавшей виды «Дакоты» из Вашингтона, столицы Соединенных Штатов, до Батон-Ружа, столицы штата Луизиана, занял с остановками около пяти часов.

В аэропорту Батон-Ружа, весьма непрезентабельном, без алюминиевого лоска и стеклянного блеска, нас встречали судья Вильям Хог Дэниелс и помощник шерифа Эдди, просто Эдди, без фамилии, хотя она у него, конечно, имелась. Эдди, с солидным брюшком, выпиравшим над поясом-патронташем, с моложавой сединой и розовощекостью, был прикреплен к нам в качестве водителя-телохранителя. Автобус, за баранкой которого он сидел, был обычным синим полицейским «воронком» со стальными сетками на окнах. Так что, путешествуя по Луизиане, мы видели ее небо, ее природу и людей рассеченными на мелкие квадратики и ромбики. Во время длительных переездов эта тюремная рассеченность пейзажа вызывала чувство головокружения и тошноты, и мы по очереди устраивались на переднее сиденье рядом с Эдди, вернее, рядом с его револьвером-пушкой, который по здешним обычаям лишь минимально, символически упрятан в кобуру. Того, кто удостаивался этой привилегии, мы называли «капо».

Судья Дэниелс был нашим гидом. Он, правда, уже не судья, но по традиции это звание закреплено за ним навечно до самой смерти и даже после нее. Поэтому, как здесь принято, мы тоже называли его просто «судья», без упоминания имени или фамилии, без добавления, казалось бы, непременного «мистер». На первый взгляд судья Дэниелс — типичный джентльмен-южанин со старомодно галантными манерами, с мягким юмором, с речью нараспев, в которой преобладают покровительственно-патерналистские нотки благодушествующих плантаторов, считающих себя, иногда вполне искренне, ибо человеку свойственно заблуждаться, не рабовладельцами, а отцами большого семейства, состоящего из великовозрастных, но слабых разумом детей, которым нужен глаз и, разумеется, плетка. Для их же собственного блага.

Итак, на первый взгляд судья Дэниелс выглядел типичным джентльменом-южанином. Должен заметить, что в Соединенных Штатах истинные джентльмены водятся только на Юге. На Севере их нет. На Севере одни янки. А янки никак не может быть джентльменом. Вот почему, когда мы называем «янки» всех американцев, мы смешиваем лед и пламя, впадая в упрощенчество, граничащее с невежеством. Так считают, во всяком случае, в Луизиане.

Однако вернемся к судье Дэниелсу. Будучи на первый взгляд типичным джентльменом-южанином, он был отнюдь не столь уж прост и однозначен. Бывший журналист, бывший полковник контрразведки, бывший судья штата, ответственный ныне за рекламу его сельскохозяйственной продукции, Дэниелс представлял собой гибрид консерватора по природе и либерала, вернее, критикана и брюзги поневоле. Консерватизм Дэниелса объяснялся тем, чем он был до того, как стать «бывшим». А его либерализм проистекал от естественного для «бывших» недовольства всем настоящим, от, так сказать, возрастной фронды. Это сочетание делало судью Дэниелса незаменимым гидом. Давая сначала канонически-консервативную картину жизни штата, политической и социальной, он затем невольно разрушал ее брюзжанием и сарказмом.

Как правило, и то и другое Дэниелс обращал в первую очередь ко мне, поскольку я, советский, коммунист, «красный», находился на самом крайнем левом спектре нашей журналистской группы. Он, конечно не скрывал своего несомненного антисоветизма и антикоммунизма, но в то же время из духа противоречия и желчи оставшегося не у дел апеллировал именно ко мне, когда натягивал тетиву своего критиканства. Подтрунивая, например, над моими поисками политических заключенных, он одновременно наводил меня на их след или, восхваляя блага американской демократии, давал весьма сатирические комментарии к ней. Ко всему следует добавить сильно развитое у судьи Дэниелса чувство юмора и товарищества, его желание прихвастнуть перед иностранцами, в особенности перед «европейцами», широтой своих взглядов, просвещенным скептицизмом и, если угодно, светскостью.

Все эти черты характера судьи Дэниелса стали проявляться буквально с первых же минут нашей встречи — с того, как он подсаживал в полицейский «воронок» наших дам-журналисток, со вступительных комментариев к батон-ружскому житью-бытью, пока мы ехали из аэропорта в город.

— Многие не знают, что столицей штата Луизиана является Батон-Руж, — рассказывал судья Дэниелс. — Люди думают, что наша столица — Новый Орлеан. Он больше по населению, является крупным океанским портом, а главное — знаменит на весь мир как столица американского джаза и грандиозный туристский аттракцион, славящийся своими французскими кварталами и февральским праздником-карнавалом «марди-гра». Правда, в этом году «марди-гра» был сорван, как вы, наверное, знаете, забастовкой полицейских, потребовавших повышения заработной платы. Пришлось заменить их отрядами национальной гвардии. Но, поскольку гвардейцы не имеют опыта борьбы с преступностью, а она в Новом Орлеане чрезвычайно высока, а в дни «марди-гра» еще выше, поскольку на него стекаются не только туристы, но и мошенники со всей Америки и даже из-за рубежа, карнавал пришлось свернуть. Нашему туристскому бизнесу и луизианской казне был нанесен чувствительный финансовый ущерб…

Полицейский «воронок», ведомый твердой рукой розовощекого и седовласого Эдди, весело мчался по автостраде. По обе стороны проносились аккуратно рассеченные стальной сеткой на квадратики и ромбики пейзажи пригородов Батон-Ружа, временами субтропические, временами индустриальные. И те и другие были подернуты дымкой: субтропические — испарениями южной флоры, мощно просыпавшейся от недолгого и легкого зимнего сна, индустриальные — ядовитыми парами заводов-гигантов компаний «Экксон», «Эллайд кемикл» и других нефтяных и химических динозавров, отнюдь не собирающихся вымирать, хотя и грозящих вымиранием окружающей среде.

— Так вот, возвращаясь к начатому разговору, — вновь раздался певучий голос судьи Дэниелса. — Новый Орлеан — это Нью-Йорк Луизианы, а Батон-Руж его Вашингтон. В Новом Орлеане делают деньги, в Батон-Руже — политику. Новый Орлеан — биржа, Батон-Руж — конгресс. Кстати, здание конгресса Луизианы, нашего Капитолия, самое высокое в Соединенных Штатах. Вы скоро его увидите и сами убедитесь в этом.

В самом деле, вскоре сквозь все ту же тюремную сетчатку возник, правда еще в отдалении, небоскреб, старообразный, не вытянутый стеклянно-бетонным параллелепипедом, а вонзившийся в небо готически заостренной верхушкой.

— Наш суперкалитолий — детище покойного губернатора Хью Лонга, — говорит судья Дэниелс. — Он был большим человеком и любил все большое.

Добавим от себя, что Хью Лонг был большим расистом. По сравнению с ним даже бывший губернатор Алабамы Джордж Уоллес карлик. Знаменательно, что и тот и другой стали жертвами политического покушения. Лонг был убит, Уоллес навеки прикован к ортопедическому креслу. И тот и другой мечтали стать президентами Соединенных Штатов и распространить на всю страну сегрегационистские принципы не умирающей в сердце каждого истового южанина конфедерации. Имя Лонга и сейчас огромная сила в Луизиане. Живы и процветают и его идеи, его последователи, его сын — всемогущий председатель финансовой комиссии сената, миллионер-эпикуреец Рассел Лонг. Миллионы Лонга вложены в нефтяной бизнес. Поэтому если Генри Джексона называют сенатором от «Боинга», Рассела Лонга величают сенатором от «Экксона», крупнейшего нефтяного концерна в США и во всем капиталистическом мире.

Судья Дэниелс словно читает мои мысли.

— Конечно, у Луизианы самое высокое в Америке здание конгресса. Но штатом реально управляют не законодатели. Вся власть в руках триумвирата нефтяных магнатов, баронов прессы и федеральных судей — говорит он.

Особенно достается от нашего гида последним.

— В отличие от судей штатов, которые избираются, федеральные судьи назначаются президентом пожизненно. Они имеют скверную привычку заживаться на свете до мафусаилова века, блистая невежеством и слабоумием. Они никому не подотчетны — ни властям штата, ни его населению. Их нельзя ни сменить, ни отозвать.

— Как баронов прессы и нефтяных магнатов?

— Совершенно верно.

Я еще раз взглянул на небоскреб законодательного собрания штата Луизиана. Он уже не казался столь грандиозным и доминирующим, как прежде, хотя полицейский «воронок» приближал нас к нему со скоростью шестьдесят миль в час.

Тем временем судья Дэниелс продолжал вводить нас в курс местных дел.

— В Луизиане семьдесят процентов населения — белые, тридцать процентов — негры. А вот в наших тюрьмах восемьдесят процентов заключенных — негры и лишь двадцать процентов — белые.

— Почему?

— Не потому, что мы расисты. Корень подобной диспропорции — разница в уровне образования; У белых лучшая подготовка, чем у негров. Они легче находят работу, высокооплачиваемую и высококвалифицированную. Безработица сильнее поражает негров, в особенности молодых. А большинство преступников как раз и рекрутируется из безработных и молодежи.

— Итак, причина диспропорции в разнице уровней образования. Но в чем причина этой разницы?

— Опять-таки не в расизме, хотя лично я уверен, что интеллектуальные способности негров значительно ниже наших, — прорывается сквозь тонкую личину либерализма заскорузлое плантаторское нутро судьи Дэниелса. — К подобному заключению пришли многие наши антропологи и физиологи, изучая строение черепа и мозговые извилины негров. Об этом же свидетельствуют проводившиеся в наших школах тесты на интеллект.

— По расовому принципу?

— Да, по расовому. Но вам, коммунистам, больше по душе экономические причины. Так вот, пожалуйста: негры беднее белых, поэтому образование, которое они получают, качественно хуже.

— Но ведь это же, по сути дела, заколдованный, порочный круг: негры не могут получить хорошей работы потому, что не имеют хорошего образования, и не могут получить хорошего образования потому, что не имеют хорошей работы. Единственный выход из этого порочного круга — на улицу, а затем в тюрьму, не так ли?

— Почти так. Но это в основном относится к прошлому. С 1954 года начался процесс десегрегации учебных заведений. Разница между качеством образования, которое получают белые и негры в Луизиане, все более стирается. Сейчас у нас в штате два государственных университета — Южный и Луизианский, — одинаково доступных для всех.

— И?

— И, — здесь судью-консерватора внезапно подменяет неудачник фрондер, — все остается по-старому. В Южном университете 95 процентов студентов негры, в Луизианском — 95 процентов студентов белые.

— То есть, сегрегация законодательно отменена, а практически остается? Почему?

— Потому, что свой тяготеет к своему.

— И это главное?

— Негру много легче получить диплом в Южном университете. В Луизианском он не выдержал бы конкуренции с белыми.

— Из-за врожденной умственной неполноценности?

— Можете иронизировать сколько угодно, но факт остается фактом.

— А где поставлено обучение лучше — в Южном или Луизианском университете? И где оно стоит дороже?

— На оба вопроса ответ один — в Луизианском.

— А есть ли в вашем штате другие высшие учебные заведения?

— Да, университет Лойолы и Тулейнский университет. Но они частные, очень дорогие и полностью белые.

Так обстоит дело с «врожденной неполноценностью» негров в Луизиане…

Поздно вечером в отеле «Кэпитол-хауз» в нашу честь был устроен ужин, на котором присутствовала почти вся судебно-тюремная верхушка Луизианы во главе с Полем Фелпсом, начальником всех тюремных заведений штата. Цветных, если не считать официантов, на ужине не было. Ничего не поделаешь, «не доросли».

Не помню, как это произошло, с чего началось, но разговор сосредоточился на личности некоего Карлоса Марсело, главы организованной преступности в Батон-Руже и, кажется, во всей Луизиане. Наши хозяева наперебой, кто с возмущением, кто с восхищением, рассказывали о проделках Марсело, безнаказанно обирающего весь штат. Я поинтересовался, почему же нельзя найти управы на этого гангстера, если все его преступления столь хорошо известны властям.

— Мы знаем, что это он, но не можем накрыть его. Нет доказательств, никто не хочет быть свидетелем, показывать против Марсело. Затеяв дело против него, мы лишь еще больше опустошим нашу казну, увязнув в судебной волоките, так и не выиграв ее, — ответил главный тюремщик Луизианы Фелпс.

Сидевший рядом со мной судья Дэниелс недовольно пробурчал:

— Не нашим следователям-мужланам тягаться с адвокатами Марсело — гарвардскими профессорами права. Кстати, некоторые из них тоже гангстеры, вернее, наследники гангстеров. Сейчас среди королей преступного мира распространилась мода посылать своих детей в Гарвардский и Йельский университеты, самые дорогие и респектабельные в Америке, учиться на юристов. Весьма надежное помещение капитала, скажу я вам. Свой своего надежнее защищает.

Из дальнейшего разговора выяснилось, что секрет неуязвимости Карлоса Марсело не только в умении заметать следы, терроризировать свидетелей и нанимать дошлых адвокатов. Он пустил настолько глубокие корни в легальный бизнес штата, что вырвать их из луизианской земли местной Фемиде уже не под силу.

— Добавьте ко всему этому еще и то, что недавно Марсело выдал свою дочь замуж за племянника нашего губернатора, — шепчет мне всеведущий судья Дэниелс.

Я понимающе киваю головой, а про себя вношу поправку в структуру власти Луизианы: к нефтяным концернам, баронам прессы и пожизненным федеральным судьям приплюсовываю королей организованной преступности. Получается на первый взгляд странная, разношерстная, но весьма теплая, веселая компания. Недаром еще Максим Горький говорил, что банкир родит бандита. Сейчас в Америке все чаще случается наоборот. Впрочем, от перемены места слагаемых сумма ущерба, наносимого ими обществу, не меняется или, что вернее, увеличивается, возрастает…

Воспользовавшись паузой в бурных прениях по поводу юридической непотопляемости Карлоса Марсело, я спрашиваю мистера Фелпса, имеются ли в подведомственных ему тюрьмах политические заключенные.

— У нас в тюрьмах сидят тупицы и хитрые, черные и белые, бедные и богатые, но политических заключенных среди них нет, — отвечает мистер Фелпс. В голосе главного тюремщика Луизианы явно звучат нотки гордости за разнообразие переданной на его попечение клиентуры.

— А есть ли у вас заключенные, которые считают себя политическими? (Эти два вопроса именно в таком порядке я задавал затем всем «заинтересованным лицам», с которыми мне довелось встретиться в ходе «тюремного турне» по Соединенным Штатам. Получился весьма любопытный, хотя и кустарный, опрос общественного мнения, вернее надзирательско-околоточного, на тему о правах человека в Америке.)

— Таких хоть пруд пруди. Люди, попадающие за решетку, обычно начинают фантазировать. Вы вскоре сами в этом убедитесь. Буквально все заключенные будут уверять вас, что это система толкнула их на преступление, что это система не оставляет им иного выхода.

— Но если судить по социальному и расовому составу ваших подопечных, то так оно и есть на самом деле.

Почувствовав, что атмосфера накаляется, судья Дэниелс решил остудить ее шуткой:

— У нас в тюрьмах есть политиканы, сидящие за уголовные преступления, но нет уголовников, сидящих за политические взгляды, — сказал он.

Раздались нестройные, вежливые смешки. Пытаясь попасть в тон, сострил и мистер Фелпс:

— Вы говорите — политические заключенные. Чепуха, фантазия. Я знаю одного заключенного, который утверждает, что он супермен. Но это еще надо доказать, говорю я ему. Если ты супермен, то почему не можешь перелететь через тюремные стены? То же самое и с так называемыми политическими.

Вновь раздались нестройные, вежливые смешки. Супермен в мифологии американизма не просто сверхчеловек. Это вполне конкретная, хотя и сказочная, личность. Супермена изобрели в годы мирового экономического кризиса два безработных американских художника. В их интерпретации он был заслан на Землю с иных планет, чтобы помогать людям отстаивать добро и справедливость. В «обычной жизни» супермен выдавал себя за скромного репортера газеты «Дейли планет». Но, когда наступало время сразиться с силами зла, он вбегал в ближайшую телефонную будку, сбрасывал будничный костюм, облачался в фантастические одежды и обретал способность летать. Комиксы о похождениях супермена приобрели грандиозную популярность сначала среди детей, а затем и среди взрослых. С появлением телевидения супермен перекочевал с газетных страниц на голубой экран. Телевизионные серии о супермене также имели оглушительный успех. И наконец, на большом экране появился голливудский боевик «Супермен», бьющий все мировые рекорды по кассовому сбору и рекламной шумихе, по финансовым затратам и гонорарам кинозвездам, среди которых Марлон Брандо, играющий роль отца супермена. На премьере фильма в Вашингтоне присутствовал президент США Картер. Видимо, мистер Фелпс тоже был затронут суперменоманией, подсказавшей ему неуклюжую шутку о заключенном, возомнившем себя сверхчеловеком, умеющим летать…

Поздно вечером, вернувшись к себе в номер, я растворил окно, выходившее прямо на Миссисипи. Над рекой, воспетой Полем Робсоном, чей могучий талант был сродни ей, висела непроглядная южная луизианская ночь. Лишь электрические фонари, освещавшие пустынную автостоянку между отелем и рекой, и огоньки на задремавших баржах нарушали чернильную непроницаемость земли, неба и воды. Да еще вдали, где-то на самом заднем плане ночной картины, плясали огненную хабанеру языки пламени над химическими заводами, выхватывая из тьмы похожие на «Большую Берту» трубы и какие-то цилиндрические конструкции, напоминавшие купола модернистских мечетей.

Эта фантастическая картина вновь напомнила мне о супермене. Затем я попытался представить себе заключенного, который выдает себя за него, но не может доказать этого окружающим, ибо не в состоянии перелететь через тюремные стены. Он являлся мне то похожим на Джонни Харриса, то на Бена Чэвиса. Иногда я узнавал в нем суровые черты жертв бунта в Аттике и свинцовую неподвижность Джексона, прошитого пулями тюремщиков из Сен-Квентина. Иногда его образ начинал двоиться, множиться, превращаясь в луизианский вариант брейгелевских слепцов или репинских бурлаков, но только скованных одной длинной цепью. Супермен прилетел на землю, чтобы творить добро. Негров привозили из Африки, чтобы делать из них рабов. Супермену достаточно было добежать до ближайшей телефонной будки, чтобы обрести крылья. Цветным и париям внушают словом и силой, что им, рожденным ползать, летать не дано. А если они думают иначе, то кто им мешает перелетать через тюремные рвы и стены, как супермен или Карлос Марсело?

Белые судьи в черных мантиях

Городской суд Батон-Ружа. Комната № 201. На скамье подсудимых сидят восемь иностранных журналистов, включая автора этих строк. За судейской кафедрой вместо одного — как полагается — судьи целых двое. Молодые рослые гиганты, атлетического сложения, кровь с молоком, сущие супермены. Даже бесформенные черные судейские мантии, наброшенные на цивильное платье, не уродуют их ладно, по-спортивному скроенные фигуры. Брюнета зовут Дуг Моро. Он главный городской судья. Имя блондина Боб Уайт. Он просто судья, пока что еще не главный. Вокруг них хлопочет, ликуя и содрогаясь, любуясь и восторгаясь, госпожа Мэри Миллсэп. Она возглавляет департамент суда, ведающий надзором за условно освобожденными преступниками, главным образом несовершеннолетними.

Весьма подробно, пересыпая речь техническими и судебными терминами, Дуг Моро рассказывает нам о том, как борются в Батон-Руже против нарушителей уличного движения. Некоторое время мы вежливо слушаем судью-супермена, затем начинаем ерзать на скамье подсудимых, тихо перешептываться и проявлять иные признаки нетерпения. Лекция судьи Моро для нас неактуальна. И, по правде говоря, не для этого мы приехали в столицу Луизианы.

Воспользовавшись паузой, я задаю свой коронный вопрос:

— Есть ли в ваших тюрьмах политические заключенные?

Судья Моро, явно застигнутый врасплох, несколько мешкает с ответом, а затем говорит:

— Нет. Американцы могут пользоваться любыми свободами, если они не выходят за рамки закона.

— Но политические, как правило, выступают именно за изменение существующих законов.

— Если они добиваются изменения законов в рамках закона, то тогда все о'кэй.

— А если они при этом переедут на красный свет?

— Мы их будем судить, но не как политических, а как нарушителей уличного движения.

— Имеются ли в ваших тюрьмах заключенные, считающие себя политическими?

— Сколько угодно. Это, например, люди, которые утверждают, что на преступление их толкнула система, что корень их злоключений — существующие у нас в стране порядки. Есть и такие, которые попадают в тюрьму как уголовники, а затем политизируются. Вам еще предстоит встреча с нашими заключенными. Они будут уверять вас во всем, в чем угодно. Они будут оспаривать даже объективные научные факты.

Судья Моро пытается подкрепить свои слова наглядным примером. Он дотрагивается до широкого рукава своей мантии и говорит:

— Они будут оспаривать даже то, что моя мантия черного цвета.

— А вы будете оспаривать тот факт, что в вашем городе — столице Луизианы черную судейскую мантию не носит ни один негр?

На помощь судье Моро приходит судья Уайт, фамилия которого переводится на русский как «Белый».

— Жизнь несправедлива, — цитирует он любимое изречение президента Картера. — Не все рождаются богатыми. Не все имеют средства на хорошее образование, на опытного юриста. Но зато все равны перед законом.

— Перед белым судьей в черной мантии?

— Это уже из области политики, а мы, судьи, политикой не занимаемся. Даже ведя избирательную кампанию, мы не говорим о своих политических взглядах.

— Но ведь вас поддерживают те или иные политические партии и группировки?

— Тем не менее.

— Что это, хорошо или плохо?

— Закон — абстракция. Если я начну говорить о нем с политической точки зрения, то, кроме неприятности, ничего из этого не получится.

В словах судьи-супермена есть своя логика, хотя и вывернутая наизнанку. Если в Америке нет политических заключенных, зачем американским судьям заниматься политикой?

Пока мы ведем диалог с белыми судьями в черных мантиях, комната № 201 городского суда Батон-Ружа постепенно заполняется людьми. Преобладают негры. Они занимают длинные деревянные скамейки для зрителей. Это истцы, ответчики, их родственники, адвокаты и свидетели, дела которых должны разбирать Моро и Уайт. Наше вторжение задержало начало судебного разбирательства. Белое меньшинство сосредоточилось на скамьях для присяжных. Это судебные клерки, пришедшие поглазеть на иностранцев из Вашингтона. Какой-то тип усиленно фотографирует. Он явно не из газеты. Типичное лицо профессионального боксера, получившего на своем веку не одну хорошую взбучку, прежде чем уйти на покой, повесить перчатки на гвоздь, а камеру на шею.

Аудитория с напряженным вниманием следит за диалогом. Я начинаю ощущать незримый водораздел, образовавшийся в комнате. Белые клерки на скамьях для присяжных поддерживают судей, негры на скамьях для публики явно сочувствуют вопросам, которые я задаю. Видимо, ощущение водораздела начинает овладевать и белыми судьями в черных мантиях. Чтобы разрядить обстановку, они призывают на помощь почтенного Норберта Рэйфорда. Он образцово-показательная личность: с одной стороны, негр, с другой стороны, адвокат. На примере почтенного Рэйфорда пара суперменов пытается доказать нам, что черные судейские мантии могут носить и люди с черным цветом лица. Дело в том, что на последних выборах Рэйфорд-демократ как раз выступал против Моро-республиканца. Победа, а вместе с ней и кресло главного судьи остались за Моро.

— Сыграл ли расовый фактор какую-либо роль в вашем поражении? — спрашиваю я почтенного Рэйфорда.

— Нет, никакой, — слишком уж поспешно отвечает Рэйфорд и с мягкой улыбкой добавляет: — Просто мистер Моро пользовался большей популярностью среди избирателей. В студенческие годы он был знаменитым футболистом. Да и его отец в прошлом известный легкоатлет. Он даже был олимпийским чемпионом в тридцатые годы.

Раздается смех. Обстановка на мгновение разряжается.

— Возможно, футбольная карьера и впрямь помогла мне, — подхватывает судья Моро. — Впрочем, на сей счет есть и такая притча. Одного индейца, впервые побывавшего на футбольном матче, спросили, каково его впечатление. «Если это игра, то она слишком груба, если же это драка, то она слишком нежна», — ответил индеец.

В комнате городского суда Батон-Ружа вновь раздается смех. Притча всем пришлась по душе.

— Ну а ваша избирательная борьба с Моро была игрой или дракой? — спрашиваю я почтенного Рэйфорда. Смех мгновенно обрывается.

— Ни тем и ни другим, — мягко отвечает Рэйфорд и заискивающе смотрит на Моро.

Попадая с берегов Потомака на берега Миссисипи, из Вашингтона, где негры политическая сила, в Луизиану, где негры все еще тягловая сила, даже невооруженным глазом замечаешь разницу в их поведении. И Луизиане негры, в особенности те, которым как Рэйфорду, есть, что терять, в присутствии белых говорят мягким голосом, заискивающе. Отвечая на вопросы посторонних, заглядывают в глаза белым, как бы осведомляясь, ну как, мол, все ли в порядке, довольны ли вы мною, не напутал ли я чего, не напортачил ли грешным делом? Здесь это называется «дядетомизмом» — от дяди Тома из знаменитого романа Бичер-Стоу. В глазах нынешнего поколения американских негров дядя Том выглядит не бунтарем, а паинькой, готовым сотрудничать со своим хозяином, в котором он видит не рабовладельца, а просвещенного покровителя, чуть ли не отца родного, хотя и строгого, но всегда справедливого.

Рэйфорд из породы «дядетомистов».

— Люди старшего поколения еще помнят негров, запертых в клетках или выполнявших тяжелые каторжные работы в кандалах и наручниках. Сейчас иные времена. Правосудие стало мягким. Могил на тюремных кладбищах все меньше и меньше. Люди выходят на свободу живыми, — говорит он.

Судья Дэниелс, наш Вергилий по луизианскому судебно-тюремному аду, начинает беспокойно ерзать на скамье подсудимых. Видимо, патока почтенного Рэйфорда вызвала у него очередное выделение желчи.

— Иные времена, мягкое правосудие… Все это чепуха. Рэйфорд один из богатейших людей в Батон-Руже. Его дом может посрамить дома многих белых джентльменов. Что знает он о могилах на тюремных кладбищах? Вот посетите «Анголу» и убедитесь сами. «Ангола» — это наша самая знаменитая тюрьма. Люди редко выходят из нее на свободу живыми. Кстати, мой дом победнее рэйфордовского. Его два раза бомбили, чтобы «повлиять» на мои решения…

Дэниелс еще с минуту прислушивался к сладкоречию почтенного Рэйфорда и дуэта судей-суперменов, а затем снова заворчал:

— Наше судебное сословие лжет и клятвопреступничает лишь в одном случае, когда это ему выгодно. Во всех остальных случаях мы сама честность и правдивость…

Атмосфера в комнате № 201 еще больше накаляется. Символически расслоившаяся аудитория — белые на скамьях для присяжных и черные на скамьях для публики — все больше начинает втягиваться в перепалку. Госпожа Мэри Миллсэп, глава департамента по надзору за условно освобожденными и несовершеннолетними преступниками, женским инстинктом понимает, что пора кончать, пока еще не поздно.

— Леди и джентльмены, — обращается она к нам. — Мы и так задержали начало судебного разбирательства. Да и ваш график весьма уплотнен. Давайте оставим судью Моро, я познакомлю вас с моими коллегами и подопечными.

Намек понят. Мы шумно подымаемся со скамьи подсудимых и прощаемся с Моро и Уайтом. Белые судьи в черных мантиях пожимают нам руки. Не знаю, стало ли правосудие более мягким в Луизиане, но если судить по твердым рукопожатиям суперменов-футболистов, то вряд ли…

С подопечными мисс Миллсэп мы познакомились лишь на следующий день, а встреча с ее коллегами была мимолетной. Это были в основном молодые полицейские — парни и девушки, слегка принаряженные под хиппи, видимо, для того, чтобы внушать больше доверия малолетним преступникам.

— Какие виды преступности наиболее распространены среди несовершеннолетних? — спрашиваем мы мисс Миллсэп.

— Угон автомобилей, вооруженные ограбления, мелкие кражи в супермаркетах. Преступления в основном совершают дети бедняков и негры. У них нет денег, а кругом изобилие товаров и машин. И телевидение круглосуточно рекламирует их, вбивая в головы людей мысль о том, что каждый должен обладать автомобилем, домом, холодильником и прочими вещами. Но как обладать ими, если нет денег? Путем воровства и ограблений. Это очень по-американски: раз я должен иметь, я и буду иметь. Не важно как, но буду.

В беседе принимают участие только белые полицейские. Единственный коллега мисс Миллсэп с черным цветом кожи — девушка-полицейский упорно молчит, прислушиваясь к беседе, презрительно поджав губы и столь же презрительно переводя взгляд со спрашивающих на отвечающих.

— Почему так мало негров в полиции Батон-Ружа? — обращаюсь я к ней.

Поскольку вопрос адресован конкретно к ней, а не вообще, девушка-полицейский вынуждена нарушить свое презрительное молчание.

— Трудности с набором. Негры не хотят идти служить в полицию, — лаконично отвечает она и вновь замолкает. Но тон и смысл ответа много просторнее слов.

Для негра, в особенности на Юге, служба в полиции равносильна коллаборационизму с противником. Противник — система, политический и социальный строй, короче, все то, что негры называют с нескрываемой ненавистью «структура власти». Любую и каждую жертву этой структуры они заносят в число политических заключенных. Быть может, с юридической точки зрения подобное обобщение слишком всеядно, но с точки зрения правды жизни оно неоспоримо.

Неожиданно вбегает судебный клерк. Он сообщает, что судья Моро приглашает нас послушать дело, которое он разбирает. Мы, разумеется, соглашаемся. Любопытно посмотреть супермена в действии. Но ожидание оказывается обманутым. Дело гражданское, к тому же мелкое: владелец автомашины судится с авторемонтной мастерской за недоброкачественную починку бампера. Утомленный перелетами, переездами и пересадками, я засыпаю, сначала маскируясь, затем откровенно. Возвращает меня к яви прикосновение чьей-то руки. Это судья Дэниелс.

— Ну, что же это вы, дружище, проспали наглядную, демонстрацию защиты прав человека в Луизиане!

— А чем кончилось дело? — спрашиваю я, пытаясь скрыть смущение.

— В том-то и дело, что судья решил удовлетворить иск пострадавшего. И, знаете, кому он этим обязан? Вам, вам спавшему. Находясь в объятиях Морфея, вы тем не менее повлияли на исход тяжбы.

— Каким это образом? — Я заинтригован, сонливости как не бывало.

— А разве вы не заметили, что в качестве истца выступал негр, а в качестве ответчика белый и к тому же представитель фирмы, поддерживавшей судью Моро в финансовом отношении во время избирательной кампании? Если бы не вы, не видать истцу компенсации за свой бампер.

— Откуда было знать тонкости местной политической кухни?

— Ну теперь-то вы знаете о них, так что жертва пешки, предпринятая судьей Моро, окупилась.

— Во всяком случае, для истца.

— Ну это дело последнее.

«Права человека» — своеобразный пропагандистский бампер, при помощи которого Вашингтон пытается амортизировать соприкосновение с действительностью», — заношу я в записную книжку. Спасибо судьям Моро и Дэниелсу за родившееся в моей сонной голове сравнение…

Из городского суда Батон-Ружа мы отправились в мэрию. Стало припекать, и мы с нескрываемой завистью поглядывали на Эдди, сменившего форму помощника шерифа на легкую весеннюю одежду. Исчез и револьвер-пушка. Вместо него за ремень брюк Эдди был засунут миниатюрный пистолет.

— Револьвер жены, — пояснил Эдди, перехватив мой взгляд. — У нас в Луизиане многие женщины носят оружие. Когда у тебя под боком живут негры, так спокойнее.

Расистская пропаганда, подогревая ненависть к цветным, малюет всех негров как потенциальных насильников. По всей стране, в особенности на глубоком Юге, создаются женские организации, членов которых обучают обращению с огнестрельным оружием. Запуганные, взбаламученные буржуазки, носящие в своих сумочках вместе с пудреницей и помадой пистолеты, служат великолепными дрожжами расизма, прикрываемого благородным флером «самообороны простых граждан против преступности», что на поверку оказывается лишь слегка модернизованным судом Линча…

Полицейский «воронок» доставил нас в мэрию. Мэр Вудро («Вуди») Дюма — «никаких родственных связей с Александрами Дюма, отцом и сыном», видимо, в который уже раз сострил он, — приветствовал нас у выхода из лифта и тут же передал на попечение судьи Элмо Лира.

Подобно своему знаменитому шекспировскому тезке, судья Лир стар и сед. Вот только вместо трех дочерей у него одна — четырнадцатилетняя Мелинда. Я узнаю об этом но со слов судьи, а из предвыборного буклета, который он нам презентовал. Буклет озаглавлен: «Судью Лира в апелляционный суд. Поддержим опытного судью». Лир и впрямь опытный судья и политикан. Впервые он избирался окружным судьей в 1962 году. В 1966, 1972 и 1978 годах он переизбирался, не имея конкурента, хотя никогда не играл в футбол и не мог похвастаться отцом — олимпийским чемпионом. Выпускник Луизианской школы права, так сказать, доморощенного Гарвардского университета, из которого выходит правящая верхушка штата, бывший военный летчик, имеющий восемь боевых наград, бывший помощник генерального прокурора Луизианы, известный адвокат по уголовным делам. Ну как не поддержать столь опытного судью!

Судья Лир приглашает нас в зал, где обычно заседает городской магистрат. Здесь мы впервые за нашу поездку сталкиваемся с телевидением. По-видимому, судья решил использовать встречу с иностранными корреспондентами в своих предвыборных целях. Правда, у него опять нет оппонента — кому охота тягаться с судьей Лиром, — но лишнее паблисити никому и никогда еще не вредило.

Присутствие телевизионной камеры властно диктует формат беседы. Судья Лир залезает на высокую кафедру и разражается длиннющим монологом не о людской неблагодарности, по Шекспиру, а о благах американской демократии, тоже по Шекспиру, однофамильцу великого английского драматурга, долгое время возглавлявшего информационную службу США на заграницу. Из вежливости послушав несколько минут заздравную речь Лира, я перебиваю его своим вопросом:

— Судья Лир, сэр, есть ли политические заключенные в ваших тюрьмах?

— Нет, — по-военному отрезает Лир, — переводя взгляд с меня на глазок телекамеры и обратно.

— А заключенные, считающие себя политическими?

— Есть, — столь же лаконично отвечает Лир и после нерешительной паузы добавляет: — Если бы я оказался за решеткой «Анголы», я бы выдал себя не только за политического, но за кого угодно, лишь бы выйти на свободу.

— И это помогло бы вам?

— Нет, не думаю.

— А что, если осужденные вами люди становятся политическими уже в тюрьме?

— После того как мы выносим приговор подсудимому, мы перестаем интересоваться его личностью и судьбой.

— И это хорошо?

— Нет, мы понимаем, что это плохо.

— Судья Лир, сэр, вот вы сейчас ведете избирательную кампанию. Поднимаются ли в ходе ее вопросы, связанные с правами человека?

— Нет, впрочем, да, вопрос о равноправии мужчины и женщины.

— А у вас есть женщины-судьи?

— Нет.

— Вы занимаете различные судебные должности вот уже с 1962 года. Приходилось ли вам когда-либо за эти годы заниматься проблемами, имеющими хоть какое-либо касательство к правам человека или гражданским правам?

— Нет, не приходилось.

Затем судья Лир пытается втолковать мне, что в Соединенных Штатах правосудие находится вне сферы политики, что судей избирают не по принципу демократ он или республиканец, а по тому, насколько он опытен и честен.

— Опыт и честность — вот мои единственные предвыборные обещания, — гордо говорит судья Лир, косясь в сторону телевизионной камеры.

— Но ведь с приходом к власти той или иной администрации, как правило, меняется состав судей и шерифов?

— Опытные, честные судьи и шерифы есть и среди демократов и среди республиканцев, — отвечает находчивый судья Лир. Затем, словно вспомнив что-то, присовокупляет: — Вы спрашивали меня о теме прав человека в ходе моей избирательной кампании. Я забыл упомянуть, что я за равноправие для всех национальных меньшинств.

— А у вас есть хоть один судья негр?

— В окружном суде Батон-Ружа пока что нет ни одного негра. Но в этом нет ничего страшного. Это ровным счетом ничего не означает. Ведь мы, судьи, представляем не население, а закон.

Элмо Лир по-своему прав. Он и его сословие представляют закон, который, в свою очередь, представляет и защищает интересы господствующих классов. А последние — меньшинство населения. Именно этими ножницами и подстрижена американская демократия.

Судью Элмо Лира сменяет судья Том Пью. Это, видимо, очень больной человек. Он с трудом передвигается, тяжело опираясь на палку-костыль. Том Пью — старший судья по семейным делам, Судя по его виду, по его страдальчески сморщенному лицу, невеселы дела семейные в Луизиане. Слова судьи подтверждают это ощущение.

— Мой мир населен разбитыми сердцами, — говорит он. — Передо мной проходят человеческие жизни от колыбели до могильной плиты, и опыт все больше убеждает меня в том, что в нашей стране институт семьи находится под большой угрозой. И в отношении малолетних преступников наша система оказывается неадекватной. Война во Вьетнаме произвела деморализующий эффект на все наше общество…

То ли судья Пью никуда не избирается, то ли его слова портят музыку, но оператор отключил телевизионную камеру и дремлет, уютно пристроившись на гостевых местах…

Прежде чем покинуть здание мэрии, мы были приглашены в кабинет мэра Вудро («Вуди») Дюма. Мэр угостил нас сандвичами на бумажных тарелочках и кофе в бумажных стаканчиках. Дюма извинился за столь скромное угощение и за столь примитивную сервировку.

— У нас туговато с представительскими, — сказал мэр и, указывая на простецки одетого пожилого мужчину, прислуживавшего нам, добавил: — Если бы не он, нам пришлось бы совсем худо.

Хозяева понимающе засмеялись, а гости стали недоуменно переглядываться.

— В чем соль шутки? — шепнул я судье Дэниелсу.

— А в том, что прислуживающий вам мужлан — мультимиллионер. Мэр придумал для него какую-то фиктивную должность, а он, в свою очередь, предлагает к его услугам кошелек, когда в казне мэрии заводятся церковные мыши.

Я уже иным взглядом покосился на кельнера-креза, который в этот самый момент сгребал со стола использованные бумажные тарелочки, стаканчики, салфеточки и засовывал их в пластиковый пакет, вложенный в мусорную урну. Перехватив мой взгляд, кельнер-крез осведомился:

— Вам еще кофе?

— Да, пожалуйста, — ответил я, хотя вообще-то остерегаюсь употреблять этот напиток. Просто было любопытно. Затем я в порядке эксплуатации эксплуататора сгонял кельнера-креза сначала за молоком, затем за сахаром и, наконец, за сдобными луизиаыскими булочками. Он беспрекословно выполнил все мои требования и даже стряхнул крошки с моего пиджака. Будучи одним из подлинных хозяев города, он мог позволить себе роскошь притворяться лакеем в то время, как его лакеи за его же счет позволяли себе роскошь разыгрывать хозяев города.

— Правда ли, что Батон-Ружем и Луизианой заправляют нефтяной бизнес, бароны прессы, федеральные судьи и организованная преступность? — спросил я мэра, вспомнив рассказы судьи Дэниелса о структуре подлинной власти в его родном штате.

— Чепуха, — резко возразил Дюма — отец города. — Подлинная власть находится в руках народа и осуществляется его законными избранниками.

Здесь кельнер-крез впервые, как мне показалось, оторвался от бумажных тарелочек, стаканчиков, салфеточек и пристально взглянул на «Вуди», мэра Батон-Ружа. Тоже бумажного.

На прощание луизианский Дюма произвел всех нас в почетные граждане Батон-Ружа, вручил соответствующие грамоты, сделанные под пергамент, и ключи города, вернее ключики, размером не более английской булавки. В моей грамоте говорилось, что властию, данной ему городом Батон-Ружем, мэр Дюма «производит Мэлора Стуруа в его почетные горожане и присваивает ему все полагающиеся права и привилегии в знак признания высокого почтения, которым он пользуется в глазах населения Батон-Ружа». Грамота была скреплена золотым гербом города, не настоящим, а наклеенным, бумажным, и рекламным лозунгом — «Батон-Руж — самый быстрорастущий город Луизианы».

Этот лозунг содержал единственно достоверную информацию в лжеграмоте. Все остальное — о правах, привилегиях, высоком почтении и так далее — было ритуально-приятной чушью. Кстати, население Батон-Ружа, в глазах которого я, оказывается, пользуюсь высоким почтением, и в глаза меня не видело, если не считать судей, шерифов и заключенных. Если же кто-нибудь из прохожих и обратил случаем внимание, когда меня возили в полицейском «воронке», то, вероятнее всего, он принял меня за преступника. Хотя, памятуя о реальной батон-ружской структуре власти, это обстоятельство, взятое само по себе, отнюдь не лишало меня права на высокое почтение. Недаром среди многих тысяч заключенных в луизианских тюрьмах представители организованной преступности составляют менее одного процента! Их обычно не держат под ключом. Им преподносят золотые ключи. Не игрушечные позолоченные ключики с английскую булавку, а настоящие, подвешенные к увесистой цепи реальных прав и привилегий. Не прав человека, а прав эксплуатировать и грабить его…

Последним в программе дня было посещение юридического факультета Луизианского университета, своеобразной альма-матер, поставляющей штату служителей Фемиды. Нас принимал декан факультета Уинстон Дэй, на удивление молодой — ему всего тридцать два года — и здоровый парень. Меня так и подмывало спросить его, не занимался ли он в студенческие годы футболом и не был ли его отец олимпийским чемпионом?

Окруженный со всех сторон портретами своих предшественников и меценатов-попечителей, мистер Дэй совершил для нас небольшой исторический экскурс в луизианское право, из которого я понял лишь то, что оно в отличие от права в других штатах Америки зиждется не на английском, основанном на прецедентах, а на французском, основанном на знаменитом «Кодексе Наполеона». (Луизиана, прежде чем она перешла к Соединенным Штатам, была французским владением.)

— В нашем штате право и кухня имеют французский привкус, — сострил мистер Дэй.

Что касается кухни, то он совершенно прав. Что же касается права, то лишь отчасти, формально. Право в Луизиане не французское, впрочем, как не английское или американское, а расистское, не писанное, конечно, а обычное, основанное на прецедентах многовекового рабовладения. Вспомнив рассказ судьи Дэниелса о том, как десегрегация высших учебных заведений ничего не изменила в Луизиане, оставив все по-старому, я спросил декана, сколько негров обучаются на его факультете.

— Процентов шесть-семь, не больше, — ответил мистер Дэй.

— Дорого?

— Не только.

— Трудно?

— Не только.

— Но и?.. — попытался я подстегнуть декана.

— Понимаете, мы, южане, народ консервативный. Контингент наших студентов тоже весьма консервативный. Достаточно сказать, что за все десять лет войны во Вьетнаме у нас здесь не было ни одного студенческого беспорядка. — В голосе декана послышались нотки самодовольства, даже гордости. Казалось, и портреты его предшественников и попечителей-меценатов, прислушиваясь к нашей беседе, горделиво взирают на своего достойного преемника, не учинившего в годы вьетнамской агрессии ни одного беспорядка в стенах университета. Вот это молодец! Бот это пай-мальчик! — А нынешнее поколение студентов еще более консервативно, еще более провинциально и по возрастному составу старше, чем мое, — продолжает декан Дэй. — Они не изучают иностранных языков, не интересуются международной политикой…

— Ну а проблемами прав человека?

— Тоже нет. Скорее сенсационными процессами.

Подтверждение словам Уинстона Дзя я неожиданно нашел в библиотеке возглавляемого им факультета, считающейся одной из крупнейших юридических библиотек в Соединенных Штатах. Прервав молоденькую библиотекаршу, с энтузиазмом показывавшую нам парад сотен тысяч фолиантов юридической премудрости, я спросил, может ли она дать мне картотеку книг о советском праве, в частности о гражданских правах.

— Разумеется, — бойко ответила она и решительным шагом направилась к картотечным каталогам. В течение нескольких минут со всевозрастающим смущением библиотекарша выдвигала и задвигала продолговатые ящики в карточками, но так ничего и не нашла.

Мы возвращались в отель поздно ночью. Плохо освещенный город тонул в кромешной тропической тьме. Казалось, какой-то белый судья-супермен накрыл его своей черной мантией. Я поделился этим ощущением с судьей Дэниелсом. Видимо, ушедший в свои мысли, он не понял меня и невпопад ответил:

— Это молодые судьи любят облачаться в мантии, желая напустить на себя важность. Я, например, никогда не носил этого черного балахона и вел дела в обычном гражданском платье, чтобы быть ближе к народу.

Ближе к народу… Близость эта достигается не платьем. По одежке в лучшем случае лишь встречают. И тем не менее замечание, оброненное судьей Дэниелсом, было весьма показательным. Оно — хотел наш гид того или нет — говорило о том, что люди не считают суперменов в черных судейских мантиях за своих. Ни тех, что назначаются — навязываются федеральным правительством, ни тех, что избираются — навязываются отцами города Батон-Ружа или любого другого.

…Где-то совсем рядом — хоть рукой подать — по-прежнему продолжала глухо стонать старик-река Миссисипи, словно пожизненно, без права на помилование, заключенная в берега Луизианы по приговору белого судьи-супермена в черной мантии.

Зарешеченное просвещение

— Сегодняшний день мы посвятим знакомству с постановкой просветительского дела в Батон-Руже, — сказал нам судья Дэниелс, когда на следующее утро мы собрались в холле.

Судья был настроен легкомысленно с ног до головы — от броских башмаков из крокодиловой кожи до фатоватого головного убора, лихо сдвинутого на затылок. Вся его фигура излучала доброжелательность, и тем не менее мы заволновались. Объявленная им программа весьма и весьма отклонялась от цели нашей поездки. И мы решили заявить протест.

— Повремените, леди и джентльмены, повремените и не спешите протестовать, — пропел судья Дэниелс. — Я имел в виду зарешеченные учебные заведения, начиная от школы первой ступени, через колледжи и университеты, и кончая академией преступности — «Анголой».

Мы облегченно, хотя и с некоторым смущением, вздохнули.

Школа первой ступени называлась судебным центром по семейным делам. Нас встретили плакат, гласивший: «Если ты не понимаешь моего молчания, ты не поймешь и моих слов», и старший надзиратель мисс Маргарет Вик. И плакат и надзиратель не располагали к беседе, к многословию. Мисс Вик, правда, принаряженная и завитая, оказалась, несмотря на все ее старания, весьма несимпатичной «классной дамой», чем-то напоминавшей злых ведьм из диккенсовских романов, истязавших всевозможных малюток и мальцов во главе с хрестоматийным Оливером Твистом.

В отличие от обычной начальной школы в этой, зарешеченной, стояла мертвая тишина. Памятуя о плакате-предупреждении, я пытался вникнуть в нее, понять ее затаенный смысл. «Тишина — ты лучшее из всего, что я слышал», — сказано у поэта. Вряд ли он имел в виду тишину детской тюрьмы. Она пострашнее кладбищенской, ибо неуместна, даже противоестественна. Лишь изредка лязгали засовы, вздрагивали железные двери-решетки и откуда-то издалека доносились приглушенные звуки телевизора.

Предводительствуемые мисс Вик, мы двигались — тоже тихо — по коридорам судебного центра по семейным делам. Тюремная тишина оказалась заразительной, и даже вопросы мы задавали вполголоса, словно в доме находился покойник. Впрочем, почему «словно»? Разве загубленное детство не в счет? Стены, украшенные творчеством малолетних заключенных, рисунками, вышивками, наводили еще большее уныние. Под одной вышивкой, бурной и яркой, красовалась табличка с надписью: «Радуги без шторма не бывает».

Символика вышивки и изречения под ней была очевидной, ободряющей, но не убеждающей. О каком «шторме» шла речь? О детской преступности, которая захлестывает Соединенные Штаты? О принявшем эпидемический характер насилии общества и семьи против юношества? (Случаи избиения до смерти детей родителями уже давно перестали быть сенсациями.) Наркомания, бич страны, все чаще и все больше бьет по малолетним. Организованная преступность в погоне за долларами, припудренными героином, давно уравняла в правах несовершеннолетних и совершеннолетних американцев и американок…

Воспоминания невольно переносят меня из Батон-Ружа и Нью-Йорк, в Харлем. Здесь жил и умер Уолт Уондермиер, носивший титул самого юного наркомана Америки. В день смерти ему было двенадцать лет. Его нашли мертвым в общественном туалете. Рядом на полу валялись два пластиковых пакетика из-под героина, шприц и мензурка. Мальчонка был одет в рубашку, украшенную вышивкой-афоризмом. Она гласила: «Мне так хочется укусить кого-нибудь. Я ищу разрядку для своей внутренней напряженности». Весть о трагической гибели Уолта облетела всю страну. Не потому, что смерть от злоупотребления наркотиками здесь в диковинку. Просто (ох, как же это непросто!) Уолт оказался их самой юной жертвой, по крайней мере на тот день (позднее от наркотиков погиб восьмилетний малыш) и по крайней мере из тех, кто был официально зарегистрирован в конторских книгах министерства здравоохранения, образования и социального обеспечения, Бюро наркотиков и ФБР.

Уолта положили в гроб, нарядив в костюм с позолотой, о котором он мечтал всю свою короткую жизнь, но который был не по карману его родителям. Отца Уолта депортировали на Суринам за нарушение иммиграционных законов. Уолт, его пятеро братьев и сестер ютились в одной клетушке и спали в одной кровати. Его подлинным домом была мостовая 116-й стрит. Здесь его отучали от героизма, здесь его приучили к героину…

Уолт был одинок. Но судьбой своей он неодинок в Америке. Лишь в одном Нью-Йорке двадцать тысяч зарегистрированных несовершеннолетних наркоманов. Каждые шесть часов где-то в Америке умирает человек, принявший смертельную дозу наркотиков, и еще чаще — в поисках денег для них. На 116-й стрит в Нью-Йорке и на многих других стрит и авеню американских городов, включая Батон-Руж, открыто торгуют героином — от двух до ста долларов за пакетик, в зависимости от качества, конъюнктуры. В подворотнях и подъездах стоят, покачиваясь, словно пьяные, мальчики и девочки, ровесники Уолта. Глядя на них, начинаешь чувствовать, как и тобою тоже овладевает неодолимое желание укусить, но только не кого-нибудь, а тех, кто лишает американских Уолтов права на шторм и радугу, права на жизнь, заменяя их Шприцем и галлюцинациями, смертью…

В течение некоторого времени Национальный институт здравоохранения США проводил на базе научных лабораторий Флоридского университета изучение акустических характеристик новорожденных. Записывая и прослушивая десятки тысяч метров магнитофонной пленки, экспериментаторы пытались установить закономерность младенческого вокала, чтобы помочь матерям отличать плач, вызываемый голодом, от плача, вызываемого болью. Как сообщил доктор Томас Мюрри, возглавлявший эти опыты, в ходе экспериментов врачи пришли к выводу, что дети грудного возраста склонны скорее смеяться, чем плакать: вызвать у них смех гораздо легче, чем слезы.

Но знаю, как с научной точки зрения, но с простой человеческой это прекрасно и символично. Дети — наше будущее, они рождаются для счастья, их называют цветами жизни. Но как часто сама жизнь топчет эти цветы! Как часто, оторвавшись от материнского подола и сделав первые самостоятельные шаги и большой мир, дети склонны скорее плакать, чем смеяться. Плакать и от боли и от голода, уважаемый диктор Мюрри. В Соединенных Штатах около пяти миллионов детей, страдающих от недоедания. Это исключительно социальная проблема, а не экономическая, ибо Америка производит достаточное количество сельскохозяйственных продуктов для того, чтобы прокормить по только своих дистрофиков, но и голодающее население всего западного полушария. Тем не менее дети плачут от голода. И это не тот естественный плач, который записывает на пленку доктор Мюрри из Флоридского университета. Он так же противоестествен, как мертвая тишина, царившая в батон-ружском судебном центре по семейным делам…

Здесь семейные дела — не дела семейные, а социальные. Тюрьмы издавна называют «университетами». Подобно луизианским университетам, формально десегрегированным, а по существу разделенным по принципу цвета кожи лица, батон-ружская тюрьма для несовершеннолетних тоже изолирует своих узников не стенами камер, не решеткой, а признаками расовой принадлежности. Даже надзиратели, пытающиеся играть и воспитателей, подобраны по «двухцветной» системе. Как сказала нам мисс Вик, в анкетах заключенных имеется специальная графа относительно расовой принадлежности.

— Как у нас, в Южно-Африканской Республике, — заметил мой коллега из Кейптауна. Кстати, йоханнесбургские власти грозятся ему арестом, и он уже третий год не рискует проводить отпуск на родине, превратившись в фактического эмигранта.

Разговор о черно-белом расслоении малолетних заключенных зашел перед абстрактной картиной под названием «Черное и белое», юный автор которой, арестованный за кражу, пытался вложить в нее вопреки законам жанра вполне конкретное содержание. Эта картина напомнила мне новогодние поздравительные открытки, которыми обменивались обитатели городских гетто Америки. По одним лишь этим открыткам, которые куда красноречивее сотен и тысяч политико-экономических статей о положении негров в Америке, можно представить себе, до чего довели черного человека в стране Вашингтона и Линкольна.

Мне особенно запомнилась одна из таких открыток. На ней не было ни умиленной мадонны с упитанным младенцем Христом на руках, ни хороводов вокруг разукрашенной елки, ни прочего мишурного конфетти. Неизвестный художник изобразил на открытке вылезающего из камина белого Санта-Клауса со свиным рылом. Негритянское семейство приготовило ему «праздничную встречу» — отец целится: в Санту из карабина, а сын хлещет его новогодней елкой. Или другая открытка-комикс. «Что купить тебе на рождество?» — спрашивает отец сына. «Пулемет, пистолет, ящик с гранатами, динамитные шашки и коробок спичек», — отвечает сын. «Зачем они тебе?» — снова спрашивает отец. «Чтобы подорвать белого Санта-Клауса»… Такова жизнь, как говорят французы, продавшие Луизиану Соединенным Штатам Америки.

…Большинство малолетних узников находилось в камерах. Ребята, как правило, лежали на нарах и глядели в потолок. Лишь маленькая группа заключенных, собравшись в «комнате отдыха», смотрела телевизионную передачу о похождениях мультипликационного Тарзана.

— Тем, кто ведет себя примерно, мы разрешаем смотреть телевизор сколько угодно. А тех, кто нарушает наш внутренний распорядок, мы лишаем этого удовольствия, — объяснила мисс Вик.

— Вы разрешаете детям смотреть любые программы без разбора?

— Да. Выбор программы зависит исключительно от желания большинства зрителей.

— Сейчас много пишут и говорят о влиянии телевидения на рост преступности среди несовершеннолетних.

— Не знаю. По-моему, ограничивать свободу смотреть телевизор вреднее, — ответствовала мисс Вик.


Филиппика против «ограничений свободы» в устах дамы-тюремщицы прозвучала несколько фальшиво. Но дело не в этом. Как раз за несколько дней до нашего посещения батон-ружской тюрьмы для несовершеннолетних на экраны кинотеатров американских городов вышел новый фильм «Воители» режиссера Уолтера Хилла. Фирма «Парамаунт» оклеила 670 кинотеатров, начавших показ «Воителей», леденящей кровь рекламой. На ней изображены уходящие за горизонт тысячные толпы молодых бандитов-громил. Одни острижены наголо, у других длиннющие космы, перехваченные пестрыми лентами или заправленные в бедуинские бурнусы и бейсбольные шапочки-козырьки. На обнаженные тела наброшены кожаные жилеты. На шеях болтаются всевозможные амулеты. Глаза спрятаны за темными очками. Лица разрисованы, как у клоунов. В руках — угрожающе поднятые бейсбольные биты, традиционное — наравне с пулеметами-автоматами — оружие гангстеров. Под угрожающей иллюстрацией не менее угрожающий текст: «Это армии ночи. Их сто тысяч. По численности они превосходят полицию в соотношении пять к одному. Они могут повелевать Нью-Йорком. Этой ночью они вышли для того, чтобы расправиться с «Воителями».

В Соединенных Штатах реклама не всегда с должной достоверностью отражает качество товара, который она проталкивает на потребительский рынок. О рекламе фирмы «Парамаунт» этого не скажешь. Она вполне адекватно передает дух и букву продукции. Содержание фильма вкратце таково. В одном из парков Бронкса (район Нью-Йорка) происходит своеобразный съезд молодежных банд города. Они составляют заговор с целью постепенного захвата власти над ним. Один из главарей синдиката бандитов призывает своих партнеров-соперников объединиться. Если мы объединим наши усилия, мы сможем хозяйничать в городе, говорит этот «учредитель» съезда. «Идея», видимо, не всем приходится по вкусу, и кто-то убивает «объединителя». Подозрение падает, правда несправедливо, на банду из другого нью-йоркского района, носящую название «Воители». Вся дальнейшая часть фильма посвящена тому, как «Воители», преследуемые другими бандами и полицией, пробиваются через «вражескую территорию» на просторы безопасных песков острова развлечений Кони-Айленд. Одиссея «Воителей» — непрерывная цепь сменяющих друг друга сцен всевозможного насилия.

Затратив шесть миллионов долларов на производство фильма, «Парамаунт» был полон решимости выкачать их плюс существенные прибыли в наикратчайший срок, заманив в кинотеатры самую массовую аудиторию — молодежь. С помощью рекламных ухищрений кинематографический блицкриг «Парамаунта» увенчался успехом. Молодежь валом повалила на «Воителей». Голливуд с удовлетворением потирал руки. На его студиях срочно стали запускаться в производство картины аналогичного содержания.

Однако с первых же дней показа «Воителей» выяснилось, что молодежная аудитория, которая платит при входе долларами, расплачивается при выходе кровью, а иногда даже жизнью. «Воители» стали своеобразными дрожжами, на которых еще больше поднялась волна преступности среди несовершеннолетних, и без того захлестывающая Соединенные Штаты. Показательно, что в большинстве случаев потасовки имели расовую подоплеку.

Драки, поножовщина, перестрелки повсюду волочатся кровавым шлейфом за «Воителями». Сейсмографы от социологии фиксируют, что никогда еще со времен показа «Механического апельсина» Стэнли Кубрика в 1971 году ни один фильм не вызывал такой эпидемии насилия, как «Воители». Несколько кинотеатров вынуждены были убрать броскую рекламу и даже отказаться от дальнейшей демонстрации самой картины. Но в большинстве кинотеатров жажда прибыли возобладала над чувством ответственности. В порядке «компромисса между наживой и порядком» их владельцы стали нанимать специальных охранников, оплачивает которых фирма «Парамаунт». (На какие только жертвы не пойдешь ради бизнеса!) Мне самому пришлось наблюдать этих охранников в действии в вашингтонском кинотеатре «Таундаунтаун». (По данным старшего вице-президента «Парамаунта» Гордона Вивера, посты охраны были установлены в двухстах кинотеатрах.)

Однако, как только первая волна кровавых инцидентов несколько поулеглась, провокационные рекламные плакаты вновь появились на фасадах кинотеатров и в газетных объявлениях. Они ничем не отличались от предыдущих, впрочем, за единственным исключением. «Парамаунт» снабдил жуткую панораму многотысячной гангстерской толпы цитатами из статей ведущих кинокритиков Америки, превозносящих «Воителей» как «шедевр» киноискусства, как «новое слово» в нем. На защиту «Воителей» стало еще одно лицо. Сугубо заинтересованное. Звали его Сол Юрик, автор романа, на основе которого сделан фильм. Защищая экранизацию, Юрик указывал на то «смягчающее вину» обстоятельство, что насилия-де в фильме куда меньше, чем в романе, и значительно меньше, чем в вышедшей одновременно с ним кинокартине «Охотник на оленя», грязном пасквиле на героический Вьетнам.

Режиссер Хилл, безусловно талантливый кинематографист, но страдающий застарелой страстью к показу насилия. Если припомнить прежние ленты Хилла — «Трудные времена» с Чарльзом Бронсоном в главной роли и «Таксист» с Робертом де Ниро, играющим, кстати, главную роль и в «Охотнике на оленя», станет ясно, что творческим базисом этого режиссера в огромной степени служит культ «сильной» личности, культ насилия.

Пытаясь снять с себя обвинения в «социальной безответственности», фирма «Парамаунт» утверждает, что в ходе съемок картины она не имела никаких «тревожных сигналов». Однако это далеко не так. Именно в ходе съемок, проходивших в ночном Нью-Йорке, выявился взрывчатый характер «Воителей». Съемки привлекали, притягивали к себе настоящие молодежные банды, провоцировали бурные столкновения между ними, заканчивавшиеся кровавыми драками. Жизнь «влияла» на искусство, а искусство на жизнь.

История с «Воителями» не исключение, а лишь последний пример сопряжения кино- и телепродукции с преступностью среди молодежи. Аналогичные взрывы насилия наблюдались и при повторной демонстрации на телеэкранах таких фильмов, как «Марафонец», «Желание умереть», и некоторых других. Тщетно общественность, родительские и школьные организации пытаются бороться со всесильными кинофирмами, за спиною которых угрожающе маячат финансирующие их банки и корпорации, крупнейшие в Соединенных Штатах. Столь же неудачными оказываются попытки взнуздать распоясавшихся апологетов насилия с помощью правосудия.

Наиболее нашумевшая из подобных попыток — так называемое «дело Заморы». Летом прошлого года два пятнадцатилетних паренька Рональд Замора и Дэррел Агрелла, жители курортного города Майами-Бич, штат Флорида, захотели совершить прогулку в Орландо, где находится знаменитый «Дисни уорлд» — «Мир Диснея». У мальчиков не было ни машины, ни денег. Тогда они решили ограбить соседку Заморы госпожу Элинор Хаггарт, одинокую 82-летнюю старуху. Согласно показаниям самого Заморы ребята проникли в квартиру Хаггарт и, угрожая найденным у нее револьвером, потребовали денег. Старуха согласилась дать им 415 долларов, но, видимо, пригрозила, что расскажет о непрошеном визите полиции. Тогда Замора застрелил ее через подушку, чтобы приглушить звуки выстрелов. Прихватив деньги и старенький «бьюик» — автомобиль убитой, Рональд и Дэррел покатили в «Мир Диснея», где провели затяжной уик-энд в компании с куклами великого мультипликатора, в окружении всевозможных развлекательных аттракционов.

Но рядовое — к сожалению — убийство, в котором были замешаны несовершеннолетние, неожиданно получило сенсационный оборот, вытолкнувший его на первые страницы американской печати. Эллис Рубин, адвокат Заморы, готовя защиту своего юного клиента, неожиданно обнаружил, что накануне убийства Замора смотрел по телевидению два эпизода — один из уголовной серии «Коджэк» и второй из серии ужасов «Дракула». В них со скрупулезной точностью воспроизводятся сцены убийства, совершенного мальчиками в реальной жизни. Заинтересовавшись этим совпадением, адвокат стал копать поглубже. Выяснилось, что Замора страдал так называемой «телевизионной наркоманией». По свидетельству его матери, Йоланты Заморы, он буквально сутками без еды и сна просиживал перед «ящиком», смотрел подряд все фильмы и серии с насилием и уголовщиной. Особой популярностью у Заморы пользовалась серия «Коджэк» о похождениях крутого нравом полицейского инспектора из Нью-Йорка. Он даже требовал у отца, чтобы тот обрил себе голову наголо, как актер Телли Савалас, игравший роль детектива Коджэка.

К «делу Заморы» были привлечены известные психиатры. Обследовав подсудимого, они пришли к выводу, что он «страдал от длительной, интенсивной, подсознательной телевизионной интоксикации», что он стал жертвой «электронного промывания мозгов, электронного гипноза», что он жил в «фантастическом мире телевидения, которое притупило его понимание добра и зла, заменило ему родителей, школу и церковь. Ему было все равно, что спустить курок пистолета, приставленного к виску человека, что раздавить муху. Он не сознавал, что совершает хладнокровное предумышленное убийство. Он думал, что действует согласно телевизионному сценарию, и только». Любопытно, что сам Замора, давая показания на суде, сказал: «После того как я выстрелил, я ожидал криков и стонов, как это бывает обычно на телевидении. Но ничего подобного не последовало, и я не воспринял все происходившее как реальность». Для него реальностью была не жизнь, а ее искаженное отражение в голубом экране.

Широкое паблисити, которое приобрело «дело Заморы», не на шутку всполошило телевизионные компании, репутация которых и без того подмочена в глазах общественности, обеспокоенной ростом преступности среди молодежи. По иронии судьбы, в данном случае телевидение как бы само себе делало харакири. Дело в том, что суд над Заморой был первым процессом, который от начала до конца транслировался по телевидению после того, как Верховный суд США разрешил установку телекамер в судебных помещениях с экспериментальным одногодичным сроком. Было оказано массированное давление на судью Поля Бейкера, разбиравшего «дело Заморы». Давление сие не прошло безрезультатно. Судья заявил, что он не позволит никакого «обобщенного обвинения в адрес телевидения» и не допустит никаких показаний свидетелей или экспертов «на отвлеченную тему о том, как вообще телевидение влияет на детей». Ничего себе, «отвлеченная тема»! (Кстати, судья в значительной степени привел в исполнение свою угрозу. Он, например, отвел такого свидетеля защиты, как доктор Маргарет Томас, декан Флоридского технологического университета в Орландо, где находится «Мир Диснея», и автора пятнадцати печатных трудов о насилии на телевидении. Мотивируя свой отвод, судья Бейкер заявил, что он «не удовлетворен» качествами доктора Томас как эксперта.)

Наконец был брошен в бой сам крутой нью-йоркский полицейский лейтенант детектив Коджэк, вернее, играющий его роль актер Телли Савалас. Выступая перед присяжными и поглаживая свою знаменитую бритую голову, Савалас утверждал, что сам он лично против показа насилия по телевидению. Поэтому в серии, где он играет, сам он лично ни разу не выхватывал револьвера и ни в кого не стрелял. Бритоголовый актер умолчал, что за него это с успехом и многократно делают другие актеры, играющие других полицейских и разбойников.

«Дело Заморы» кончилось тем, что пятнадцатилетний Ронни получил пожизненное заключение. Иначе и быть не могло, ибо оправдание Заморы было равносильно осуждению телевидения. А телевизионные компании, эти всемогущие «электронные промыватели мозгов», не только не были осуждены хотя бы морально, но даже ухитрились извлечь из процесса выгоду для себя — выгоду рекламную. Из гигантского материала, отснятого на суде, был сделан двухчасовой документальный фильм «Телевидение перед судом». По признанию журналиста Ричарда Ривса, читающего в нем авторский текст «от ведущего», «зритель этого фильма становится жертвой манипуляций, совершаемых телевидением себе на пользу». На меня, когда я смотрел эту ловко склеенную документальную ленту, особое впечатление произвел сам Рональд Замора. Нет, мальчик ничего такого не делал. Он просто сидел на скамье подсудимых, как сторонний наблюдатель. Он словно смотрел телевизор, как это он делал обычно почти двадцать четыре часа в сутки, когда находился на свободе, или, вернее, в плену у телевидения. Но только на сей раз на экране показывали его самого. Фильм был откровенной апологией насилия и не менее откровенной защитой его апологетов. Злая ирония судьбы: «Телевидение перед судом» показывали по каналу Эй-би-си как специальную программу, потеснив для этого одну из любимых передач Заморы «Полицейские истории». Более того, фильм, в котором главным действующим лицом стал поневоле этот несчастный подросток, конкурировал с шедшим одновременно с ним по другому каналу компании Си-би-эс детективным фильмом из злополучной серии «Коджэк». Совпадения, которых нарочно не придумаешь. Совпадения символические и многозначительные…

Телевизионным каналам, показывавшим «Телевидение перед судом», пришлось предпослать вступительным титрам еще один, предупреждавший родителей, что он не для детских глаз. А если родителей как раз в это время не было дома?

Насилие и лицемерие удивительно ладно уживаются друг с другом.

В дни, когда «дело Заморы» не сходило со страниц американской печати, жизнь еще несколько раз подтвердила преступно-трагический характер «электронного промывания мозгов». Сначала в Хэртфорд-сити, штат Индиана, были убиты четыре брата, жившие в трейлере — доме на колесах. Давая показания, убийца заявил, что он скопировал свое «дело» с телевизионного фильма о Чарльзе Мэнсоне, знаменитом главаре шайки «Фрегатов», совершившей целый ряд убийств в Голливуде. Затем в Колумбусе, штат Огайо, четырнадцатилетний мальчик застрелил своего младшего брата в ходе «реконструирования» одного из эпизодов детективного фильма «Грязный Гарри», который они только что посмотрели по телевидению.

Общество сначала само создает монстров, а потом уж пытается обуздывать их… Я невольно вспомнил эту фразу в «комнате отдыха» батон-ружской тюрьмы для несовершеннолетних, где небольшая группа заключенных, сидя у телевизора, смотрела ленту о похождениях мультипликационного Тарзана. Было еще утро, и на экране шли передачи для самых маленьких. До «семейного часа» с убийствами, мордобоем и насилиями было еще порядочно времени.

— Простите, мисс Вик, поступили ли сегодня новые заключенные в вашу тюрьму? — спросил я старшую надзирательницу,

— Да, конечно.

— А сколько?

— Одну секундочку. — Мисс Вик о чем-то пошептались с пожилым стражником, выполнявшим, на мой непросвещенный взгляд, роль тюремного консьержа, а затем сказала:

— Двадцать четыре человека.

— А за что?

Мисс Вик вновь зашепталась с «консьержем», который тут же полез в гроссбух за справкой.

— Убийства, вооруженные ограбления, изнасилования, — ответила она через минуту.

Общество сначала само создает монстров, а потом уж пытается обуздывать их…

«Комната отдыха» была увешана щитами, на которых красовались портреты Джорджа Вашингтона и Авраама Линкольна, нарисованные неумелыми руками заключенных. Под портретами крупными буквами были выведены разные мудрые и, видимо, полезные и уместные изречения этих, несомненно, великих американцев.

— «Ни один человек не имеет настолько хорошей памяти, чтобы быть хорошим лжецом. Грешить молчанием — трусость человека», — прочел вслух высказывание Линкольна судья Дэниелс.

Сделав рассчитанную паузу, он обратился ко мне:

— Ну что же вы трусите, мистер Стуруа? Почему вы не задаете свой вопрос о политических заключенных?

Впервые нашему гиду-судье изменило чувство такта и юмора.

— «Свобода, когда ее посеешь, имеет свойство быстро пускать корни», — продекламировал я вместо ответа афоризм под портретом первого президента Америки Вашингтона и, тоже выдержав паузу, нарочито глядя сквозь судью Дэниелса, спросил старшую надзирательницу:

— Не кажется ли вам, мисс Вик, что высокий уровень безработицы среди молодежи, достигающий семнадцати процентов, и в особенности среди негритянской молодежи, доходящий до трагических тридцати четырех процентов, в значительной степени способствует росту детской преступности?

— О, разумеется! — прощебетала мисс Вик.


Было пора уходить. Все стали прощаться с мисс Вик и пожилым «консьержем»-ключником. А я напоследок — через плечо — взглянул на молчаливую группу ребят-заключенных, смотревших, не отрывая глаз, на телевизионный экран, где рисованный Тарзан раскачивался на рисованных лианах над разрисованной пропастью. Наверное, точно так же — двадцать четыре часа в сутки и семь дней в неделю — смотрел своего «Коджзка» Ронни Замора из Майами-Бич.

«Ангола», что в Луизиане

— За что посадили тебя в карцер?

— За отказ работать.

— Работать где?

— На хлопковой плантации.

— Но разве работа на свежем воздухе и облегченный режим не лучше, чем круглосуточное сидение в стальной клетке?

— Это смотря как… Я лично предпочитаю быть заключенным в тюрьме двадцатого века, чем невольником на хлопковых плантациях прошлых столетий.

— Но в любом случае ты несвободен. А работа в поле полезнее для здоровья, чем отсидка в карцере. Да и время бежит быстрее.

— Не вам, находящимся на воле, судить о том, как течет время по эту сторону тюремной ограды. И неволя неволе рознь. Одно дело родиться рабом, другое — стать узником. В первом случае ты просто скотина, во втором — у тебя есть хотя бы право выбора между плантацией и карцером. Да и здоровье вещь весьма относительная. В моем положении главное не цвет лица, иное дело — цвет кожи, — заключенный усмехается своей шутке, — а состояние духа. Когда меня заставляют гнуть спину на хлопковой плантации, как это делали в течение многих столетий мои предки, и платят за это всего два цента в день, я начинаю сходить, с ума от злости. Такое ощущение, словно время бежит вспять, и я уже не человек, пусть даже с пятизначным тюремным номером вместо имени и фамилии, а вещь, животное, раб. Хочется биться головой об стенку, кричать во весь голос, умереть…

Разговор происходит в блоке «Д» тюрьмы «Ангола», что в Луизиане. «Ангола» — тюрьма строжайшего режима. Блок «Д» — строжайший блок в строжайшей тюрьме. Его обитатели находятся, если не ошибаюсь, за четырьмя кордонами тюремных решеток, не считая внешних. Прутья решеток необычайно толстые, как в зоопарках на загонах для слонов.

Стоящий рядом со мной начальник тюрьмы Фрэнк Блэкбарн сокрушенно качает головой.

— Дурак, сам себе враг, — говорит он. — Заморочил себе мозги чепухой о времени, текущем вспять, к рабству, и угодил в карцер. У нас в «Анголе» порядок строгий: кто сказал «а», тот попадает в блок «Д». — Мистер Блэкбарн не лишен чувства юмора. Не висельника, а вешателя.

«Ангола», одна из самых мрачных и больших тюрем Америки, находится в нескольких десятках миль от Батон-Ружа, столицы штата Луизиана, и занимает территорию в восемнадцать тысяч квадратных акров. Когда-то здесь была невольничья плантация. Рабы собирали хлопок, пасли скот, занимались рыболовством. «Ангола» была богатой землей и гиблым местом одновременно. Бежать отсюда было почти невозможно. С трех сторон «Анголу» окольцовывают воды Миссисипи, с четвертой блокируют крутые скалы, кишащие ядовитыми змеями.

С отменой рабства «Ангола», невольничья плантация, стала «Анголой»-тюрьмой. Знаменитая «Прокламация» Авраама Линкольна не внесла каких-либо существенных изменений в ее географию — физическую и политическую. Миссисипи по-прежнему преграждает путь беглецам с трех сторон, а с четвертой их по-прежнему подстерегают крутые скалы и ядовитые змеи. Место плантаторов заняли тюремщики, место рабов — заключенные. Их пропорция — 1500 тюремщиков на 4500 заключенных — достаточно красноречиво говорит о строгости существующего здесь режима. И еще одна весьма важная цифра: 85 процентов узников «Анголы» негры. Расизм здесь висит в воздухе как запах магнолий.

Несмотря на большие просторы (сознаюсь, слово не совсем подходящее применительно к тюремной территории), «Ангола», плоская, как поднос, простреливается насквозь в прямом и переносном смысле — невооруженным глазом и вооруженной охраной со сторожевых вышек-башен. Подобные вышки — непременная деталь почти любого тюремного пейзажа. Но в «Анголе» они особенные. Не своей, с позволения сказать, «архитектурой», а бдящей в их скворечнях стражей. Она целиком, поголовно состоит из женщин, как правило, жен тюремщиков или их других ближайших родственниц.

— Почему? — спросил я начальника тюрьмы Блэкбарна.

— По нескольким причинам. Ну, во-первых, нехватка рук. (Это при полуторатысячном персонале?) Нецелесообразно, нерационально и неэкономично держать круглосуточно на сторожевых вышках здоровых мужчин, когда для них есть столько дел на земле. Во-вторых, это отдушина для наших жен. Они живут вместе с нами на тюремной территории и томятся от безделья. Ставя их на сторожевые вышки, мы убиваем сразу двух зайцев: высвобождаем мужчин от непроизводительного труда и женщин — от скуки. К тому же это вторая зарплата для семьи, что не столь уж маловажно в условиях постоянно растущей дороговизны.

— Да, но, убивая двух зайцев, вы учите ваших жен убивать людей.

— Совершенно справедливо. И в этом третий большой плюс использования женщин в качестве охраны на сторожевых вышках. Обучая их обращению с огнестрельным оружием, поручая им следить за передвижением заключенных по лагерю, мы исподволь излечиваем их от страха перед узниками, в особенности неграми. Они уже не чувствуют себя беззащитными, не пытаются отговаривать мужей, заставлять их переменить профессию, покинуть «Анголу». Они как бы тоже становятся ее постоянными жителями. Посмотрите на их коттеджи рядом с тюремными блоками. Они вросли всем своим бытом в ангольскую землю. А это очень важно, ибо, помимо всего прочего, способствует установлению патриархально-патерналистских отношений между нами и заключенными. Вы бы только посмотрели, как они играют с нашими детьми!

Слушая объяснения мистера Блэкбарна, я невольно вспомнил «Хижину дяди Тома». Да, обитатель карцера в блоке «Д» был совершенно точен в своем ощущении времени, текущего вспять к эпохе рабовладения. Ведь здесь, в «Анголе», даже Миссисипи вопреки физической реальности и визуально здравому смыслу тоже течет вспять, находясь в молчаливом сговоре с «утомленными» тюремщиками и их супружницами, сменившими воздушные замки своих девичьих грез на сторожевые вышки самой мрачной и большой тюрьмы Луизианы, а быть может, и всей Америки…

Дом начальника тюрьмы Блэкбарна находится на самой высокой точке холма, господствующего над «Анголой». Мистер Блэкбарн мужчина невысокого роста, видимо, в прошлом кряжистый, а ныне располневший. Щеки словно фунтовые бифштексы. Могучая шея выпирает из воротничка рубашки, который, как легко угадывается, никогда не водил знакомства с галстуком. На голове Влэкбарна ковбойская шляпа гигантских размеров. Здесь такие называют «десятигаллонными» — намек на то, что в них можно влить десять галлонов жидкости. Это, конечно, преувеличение, но шляпа тем не менее впечатляет, и Влэкбарн не расстается с ней, даже садясь за стол. Поверх рубашки егерская куртка. Блэкбарн заядлый охотник. Его дом украшают коллекции ружей, охотничьи трофеи, анималистские картины и фотографии. По многочисленным комнатам самоуверенно разгуливают борзые. Глаза у начальника тюрьмы умные, с лукавинкой. Они многое перевидели. Во рту, наполовину скрытом жесткими рыжеватыми усами, торчит неизменная сигара, толстая и крепкая.

С высоты своего капитанского мостика Блэкбарн горделиво озирает «Анголу» — восемнадцать тысяч квадратных акров земли, охраняемых водами Миссисипи, ядовитыми змеями, тюремными стражниками и их женами-снайперами.

— Вот здесь мы сеем хлопок, здесь пшеницу. А это луга для молочного скота. А это пруд, в котором мы разводим рыбу. Все, что будет у нас сегодня за столом, наше — и овощи, и фрукты, и мясо, и рис, и рыба, и даже хлеб, — говорит Фрэнк Блэкбарн.

Я слежу за движением его правой руки и вижу тучные стада, пасущиеся на лугах, блестящих от только что прошедшего дождя, вижу хлопковые плантации и шеренги виноградных лоз, вижу солнечные блики на водоемах и сельскохозяйственном инвентаре. Классическая пасторальная картина, если убрать сторожевые вышки, колючую ограду и бетонированные блоки — от «либерального» «А» до беспощадного «Д», где томятся люди, предпочитающие цементно-холодную реальность карцеров буколическим воспоминаниям о временах рабства.

Если Фрэнк Блэкбарн больше похож на плантатора, чем на тюремщика» то его жена напоминает скорее полковую даму.

— Вам не страшно жить в окружении нескольких тысяч заключенных? — спрашивает ее кто-то из нашей группы.

— Нет, не страшно. До того как стать начальником тюрьмы в «Анголе», мой муж заведовал большим домом для умалишенных. Там было похуже и пострашнее, — отвечает полковая дама и приглашает всех к столу отведать дары земли и воды ангольской…

За блоком «А» в самом центре лошадиного хозяйства «Анголы» одиноко торчит лачуга-курятник, сработанная из проржавелой жести, местами закрашенной синей краской, покореженной и вспухшей от сырости фанеры и распоротых мешков из-под риса, С потолка, напоминающего скорее решето, чем кров, свисают уздечки. Деревянный пол заляпан цинковыми заплатами. Единственная мебель — нары, заваленные грязным бельем. Воздух пропитан каким-то сладковатым смрадом, в котором перемешались ароматы лампадного масла, кукурузных лепешек, муската, лошадиного навоза и самого пронизывающего и терпкого запаха на земле — человеческого пота. Здесь живет заключенный № 35510 по прозвищу Кокки. Его полное имя — Фрэнк Мур. Он самый старый обитатель «Анголы». Не по возрасту, а по тюремному стажу. Кокки находится за тюремными стенами с 1939 года, то есть более сорока лет.

За все это время никто ни разу не посещал его из «потустороннего» мира. Кокки одинок как перст. Его общение ограничивается лошадьми, за которыми он ухаживает с 1945 года, и собачонкой по кличке Рант, которая всюду следует за ним по пятам, три года назад в рождественское утро у Кокки парализовало левую руку. Сейчас она безжизненно, словно плеть, свисает вдоль туловища. С тех пор Кокки уже не ездит на лошадях, а лишь разговаривает с ними. Они отлично понимают друг друга. Во всяком случае, для Кокки лошадиный язык ближе человеческого. И собачий тоже. Рант, дворняжка из индейской резервации, души не чает в своем хозяине,

Фрэнк Мур абсолютно безграмотен. Он не помнит, за что попал в тюрьму, и не знает, как выбраться из нее. У него нет родственников, которые могли бы похлопотать за него, и нет средств, чтобы нанять адвоката.

— Мне хочется на волю, а адвокаты хотят денег. Вот и некому представить меня совету по помилованию. Все позабыли обо мне, — жалуется Кокки, впрочем, без гнева, без возмущения. Он уже свыкся с положением нечеловека, смирился с ним.

— А ты заслужил волю, Кокки?

— Если на свете есть человек, заслуживший волю, так это я.

Среди тех, кто «позабыл» о существовании Кокки, и начальник всех тюремных заведений Луизианы Поль Фелпс, тот самый Поль Фелпс, который в первый день нашего приезда в Батон-Руж жаловался на безнаказанность главы луизианской мафии Карлоса Марсело и изволил шутить по поводу политических заключенных, сравнивая их с суперменами, способными летать по воздуху.

— Кокки? Я не знаю такого заключенного. Как его настоящее имя? Фрэнк Мур? Не знаю, не слыхал. Он из забытых? У него нет семьи? Тогда нет ничего удивительного в том, что о нем позабыли, — говорит мистер Фелпс.

Кокки не единственный «забытый» в «Анголе». Их здесь так много, что тюремная канцелярия перестала даже вести учет лиц, требовавших пересмотра их дел, сокращения сроков наказания, помилования. А уж о тех, кто по безграмотности не знает, как это делается, и говорить не приходится. Они превращаются, по существу, в пожизненно заключенных. Для внешнего мира они мертвецы, для «Анголы» даже не узники, рабы. Кокки, например, живет не в камере, а в хижине-курятнике, которую ему соорудили лет пятнадцать назад. Законодательство Луизианы не предусматривает никакого контрольного механизма для обнаружения «забытых». В пятидесятых годах губернатор Эрл Лонг создал так называемый «Комитет забытого человека», который за время своей деятельности освободил сто семь заключенных. Но это было двадцать с лишним лет тому назад. С тех пор больше ничего не предпринималось. Комитет распустили, а число «забытых человеков» неизмеримо возросло.

— Это объясняется нашей философией помилования. Помилование в Луизиане не право, а привилегия. Мы соблюдаем права, а привилегии — личное дело заключенных, — объясняет мистер Фелпс.

Итак, в «Анголе» нет бесправных, а есть только привилегированные.

Мистера Фелпса такое положение вещей не смущает. Он считает его вполне естественным. На вопрос, можно ли назвать справедливой систему, которая делает людей узниками только потому, что у них нет, денег и образования, главный тюремщик Луизианы отвечает:

— Быть судиею тому, справедливо сие или нет, не мое дело. И вообще вопрос тут не в справедливости. Просто есть люди, имеющие средства и умеющие ими пользоваться, и люди, у которых их нет. И это относится не только к тюрьмам. Аналогичное положение наблюдается и вне тюремных стен.

Здесь мистер Фелпс абсолютно прав. Вот почему король луизианской мафии Карлос Марсело вместо того, чтобы коротать дни в «Анголе», ворочает большим бизнесом и устанавливает династические связи с истэблишментом американского Юга, а Кокки и тысячи ему подобных впадают в рабство. Вот почему одни становятся сверхчеловеками-суперменами, а другие нечеловеками-невидимками.

Впрочем, слово «раб» мало кого пугает или смущает в «Анголе». Узники свыклись с ним, тюремщики не стыдятся его. «Южные джентльмены», играющие роль современных просвещенных плантаторов, считают, что их патерналистские отношения с заключенными более «гуманны», чем отношения янки-фабрикантов с наемной силой, и уж, во всяком случае, многим заключенным живется лучше в «Анголе», чем за ее стенами.

— Свобода? Что такое свобода? И могут ли они справиться с ней? — спрашивает мистер Фелпс тоном, который подразумевает и подсказывает отрицательный ответ.

Госпожа Пегги Грешэм, заместитель начальника тюрьмы по административным вопросам, суровая дама, чем-то напоминающая кинематографических начальниц гитлеровских концлагерей, рассуждает следующим образом:

— Если у заключенных нет никого во внешнем мире, кто мог бы помочь им, и если тем более они пожилые люди, которые не в состоянии сами о себе позаботиться, то разве не лучше для таких, если бы их вообще не трогали, если бы они оставались здесь навсегда? Выдворять их в открытый мир было бы, возможно, еще более жестоко.

При всей жестокости «свободного мира» в любом его понимании — философском, как западного, и обыденном, как внетюремного, — подобная логика поражает своей бесчеловечностью. И кроме того, кто дал право (или это их привилегия?) леди и джентльменам — тюремщикам рассуждать о сравнительных степенях жестокости и о гуманизме пожизненного заключения, так сказать, явочным порядком? Ведь нельзя забывать, что именно эти леди и джентльмены похитили у «забытых» молодость и зрелость — ведь не стариком же родился на свет божий Кокки, — отняли у них право на образование и на труд, лишили их свободы и человеческого достоинства. И вот сейчас, когда единственное, что осталось им в жизни, это ожидание смерти, «гуманные» тюремщики считают за благо и милосердие не выпускать их, впавших во второе детство, погулять в садик «свободного мира». Тем самым лишают их последнего счастья, все еще доступного им, — хотя бы умереть свободными людьми. Нет, милостивые леди и джентльмены, не вам рассуждать о жестокости мира сего и сокрушаться о загубленных зря человеческих жизнях!

Жестокость всегда ходит в паре с лицемерием. Они как бы орел и решка человеческой подлости… Заключенного № 50038 звали в миру Джеймсом Поиндекстером. В «Анголе» он находится с 1954 года, то есть более 25 лет. Поиндекстеру семьдесят лет, он ходит, тяжело опираясь на палку. Спустя четверть века мягкосердечная Фемида вспомнила наконец о нем и, принимая во внимание его «хорошее поведение», заменила пожизненное заключение на восемьдесят лет тюрьмы!

— Если бы я знал об этом раньше, то, наверное, пытался бы бежать отсюда. А сейчас я уже не способен на это. Ноги не ходят. Восемьдесят лет — на что они мне? Для того чтобы добраться до Пойнт Лук-аута даже мне, калеке, достаточно одного часа.

Пойнт Лук-аут — тюремное кладбище в «Анголе». Признаться, я не обратил на него особого внимания, когда мы осматривали владения Фрэнка Блэкбарна. Да и наши гиды не очень-то стремились задержать нас в этом месте. Впрочем, одна фраза врезалась в мою память.

— Вот это наше кладбище, а рядом с ним стрельбище, на котором практикуются наши жены, несущие караульную службу ка сторожевых вышках, — сказал Фрэнк Блэкбарн, когда мы проезжали мимо Пойнт Лук-аута.

Я мысленно взял на заметку соседство стрельбища и кладбища, чтобы в дальнейшем «обыграть» эту символику в своих записях. Помню, меня несколько удивили размеры кладбища, но я как-то не удосужился спросить об этом Блэкбарна. Хотя «Ангола» считается одной из самых «кровавых» тюрем Америки по количеству междоусобиц и поножовщины со смертельным исходом, объяснить только этим размеры Пойнт Лук-аута, конечно, нельзя. Главная причина — в «забытых». Именно они составляют основное население Пойнт Лук-аута.

Уголовное законодательство США, пожалуй, одно из самых жестоких в отношении длительности сроков тюремного заключения. И с годами эта тенденция еще более усиливается. В Луизиане, например, приговоры к пожизненному заключению словно с конвейера сходят, словно поставлены на поток. Во всех тюрьмах штата 716 «пожизненных», из них 640 — в «Анголе». Таким образом, они составляют здесь 16 процентов всех заключенных!

— Но и эта цифра не дает общей картины. К ней следует приплюсовать еще полторы тысячи узников, получивших двадцать пять лет и выше, — откровенно признается: мистер Фелпс.

Между пожизненным заключением и заключением, скажем, на «популярный» срок в 99 лет нет, по существу, никакой разницы. Дело не только в том, что заключенному необходим мафусаилов век, чтобы осилить эти 99 лет. По закону они приравнены к пожизненному заключению и в том отношении, что право на помилование наступает лишь после пятидесятилетней отсидки. Поэтому понятно, что у узников куда больше шансов попасть в Пойнт Лук-аут, чем оказаться на свободе.

Согласно элементарной логике чем дольше сидит заключенный за решеткой, тем ближе срок его освобождения.

— Это далеко не так, — замечает мистер Фелпс.

— То есть?

— А очень просто. Чем дольше человек находится в тюрьме, тем меньше остается у него на воле друзей и близких, готовых и способных помочь ему. Он постепенно переходит в категорию «забытых». А отсюда до фактического пожизненного тюремного заключения рукой подать.

Но человек не просто переходит в категорию «забытых». Он теряет молодость, здоровье, силу рассудка, превращается в беспомощного калеку. Зачастую он лишается естественной для человека тяги к свободе, начинает бояться ее, бояться мира одиночества, ожидающего или, вернее, поджидающего его за тюремной оградой. Он предпочитает не расставаться с тюрьмой, рассматривая ее как наименьшее из двух зол, уже не как темницу, а как дом призрения, дом для престарелых.

— Это не только проблема Луизианы. Это национальная проблема, — говорит мистер Фелпс.

Да, так оно и есть на самом деле. В Соединенных Штатах исподволь складывается так называемый подкласс «лишних и забытых», сломленных длительной тюрьмой и не способных прокормить себя вне ее стен. Это живые мертвецы, хватающие, в свою очередь, живого. Они бельмо на совести людей и балласт для налогоплательщиков. Они давят и на душу, и на карман, невольно способствуя дальнейшей деградации общества, породившего и поразившего их. Разумеется, и рост преступности в Соединенных Штатах играет здесь далеко не маловажную роль. Но в значительной степени это ужесточение Фемиды вызвано политическими соображениями. За ширмой «законности и порядка» бушует вендетта капиталистического общества против бедных и цветных, против париев, сам факт существования которых вызывает панику и истерию у имущих.

Волна этой истерии подымается все выше и выше. Вот некоторые весьма любопытные статистические данные на сей счет. В 1967–1968 годах тюрьмы штата Флорида приняли 62 узника, приговоренных к пожизненному заключению. С 1976 года количество подобных узников составляет триста человек в год. В штате Нью-Йорк их число выросло с 1971 по 1974 год на 44 процента. Дальнейший скачок был еще более разительным: в 1974 году 173 пожизненных, в 1975 году — 520! В самой Луизиане число пожизненных за последнее десятилетие увеличивается в среднем на сто процентов каждые три года. По признанию мистера Фелпса, «в будущем ожидается еще более драматический рост». Ни в одной стране ни в одно время не было столько заживо погребенных, сколько в тюрьмах современных Соединенных Штатов Америки, этого общепризнанного лидера «свободного мира».

И еще немного статистики. Содержание узников, приговоренных к пожизненному заключению, обходилось налогоплательщикам Луизианы в 1974/75 финансовом году в 1,7 миллиона долларов. В текущем году эта сумма возрастет до 4,5 миллиона долларов. Тюремные власти с ужасом подсчитали: если даже стоимость жизни и число пожизненных не будут расти, что, конечно, фантастическое допущение, содержание 640 узников обойдется штату в сто миллионов долларов за двадцать лет! А ведь в «Анголе» имеются и другие заключенные, приговоренные к астрономическим срокам, превышающим двадцать лет. Их число давно перевалило за тысячу.

Чем дальше, тем хуже. Согласно данным министерства юстиции США Луизиану в недалеком будущем ожидает рекордный для всех штатов рост заключенных. В то время как за период с декабря 1975 по декабрь 1976 года ее население увеличилось на 13 процентов, ее тюремное население возросло на 31 процент. Эта соотносительная динамика роста набирает сейчас все большую скорость. По словам мистера Фелпса, штат уже потратил за последние четыре года сто миллионов долларов на строительство новых тюрем и на реконструкцию старых.

— Для того чтобы шагать в ногу с ростом количества заключенных, нам необходимо строить ежегодно по новой тюрьме, — говорит мистер Фелпс.

Тюремное дело в Америке — большой бизнес, рост которого заставляет зеленеть от зависти почти любую отрасль американской промышленности. Это отнюдь не преувеличение и сказано не для красного словца. Согласно данным «Ассоциации по поддержанию законности и порядка» в 1976 году в США на «борьбу с преступностью» было потрачено 19,7 миллиарда долларов налогоплательщиков. Данных за последние годы не имеется. Но, если учесть, что с 1971 по 1976 год расходы на «контроль за преступностью» возросли по стране на 87 процентов — более ста процентов по федеральному бюджету, 94 процента по бюджетам штатов и 86,1 процента по местным бюджетам, нетрудно догадаться, что расходы на «тюремный бизнес» продолжают, как здесь принято выражаться, «ракетировать к небу».

За долларами стоят люди. Общее число занятых в системе правосудия составляло на октябрь 1976 года 1 079 892 человека.

— Столь непроизводительные расходы миллиардов долларов на содержание миллионов тюремщиков и заключенных рано или поздно вынудят нас к поискам более приемлемых альтернатив. Быть может, даже экономические факторы, в особенности на фоне нарастающего «налогового бунта», помогут объективно в решении проблемы заживо погребенных, заставят суды отказаться от практики приговоров на чрезмерно длительные сроки заключения, — рассуждает мистер Фелпс.

Но подобные рассуждения беспочвенны. Они опровергаются и жизнью и статистикой. Когда администрация попыталась, например, «привести в чувство» почтовую систему страны, так же непроизводительно пожирающую финансовые и человеческие ресурсы, она столкнулась с непреодолимой силой «особых интересов». Рабочие места, организационно укомплектованные в масштабах страны, становятся внушительными избирательными блоками, и отрывать их от долларового вымени равносильно самоубийству для политического деятеля, стремящегося к высшим выборным должностям. Ну а тюремная система в отличие от почтовой еще и аппарат классового господства и подавления. Буржуазия на нем никогда не экономила и в особенности не намерена экономить сейчас, когда ее основы подгнили и поколеблены, когда принуждение стало главной формой «убеждения».

— Мы все говорим, что проблема преступности одна из главных проблем Америки. И тем не менее если завтра среди нас появится, так сказать, юридический Эйнштейн, который сумеет за ночь решить эту проблему, то он и дня не просуществует, как его укокошат. Кто рискнет оставить без работы более миллиона бюрократов? Тюремный бизнес — гигантская сила, — замечает с налетом иронии наш чичероне судья Дэниелс.

Но дело не только и не столько в этом. Тюремный бизнес не просто источник существования бюрократов, он основа существования режима, строя. В Соединенных Штатах он направлен своим острием не против преступности, а против эксплуатируемых. Недаром члены гангстерских синдикатов и «белые воротнички» составляют менее одного процента растущего тюремного населения Америки, «Ангола» не для Карлоса Марсело и Генри Форда. Она для таких, как Кокки.


…Мы покидали «Анголу» поздно вечером, совершив изнурительное путешествие по всем кругам ее ада — от блока «А» до блока «Д». Кстати, в этом последнем блоке произошел весьма любопытный инцидент. Помните заключенного, который предпочел отсидку в карцере работе на хлопковой плантации, напоминающей ему времена рабства? Когда я разговаривал с ним через толстую стальную решетку, подошел мой коллега из Южно-Африканской Республики. Я «представил» друг другу заключенного и журналиста.

— Так вы из ЮАР? — переспросил заключенный.

— Да, из ЮАР, — подтвердил журналист.

— О, примите тогда мои искренние соболезнования. Вот где действительно нет никаких свобод! А вас не арестуют за общение со мной?

Журналист густо покраснел и поспешно отошел от клетки. Когда мы выходили из блока «Д» под аккомпанемент автоматически с лязгом и грохотом захлопывавшихся за нашими спинами запоров, он сказал мне:

— Вы можете себе представить, каково положение на моей родине, если даже этот несчастный, заживо погребенный в «Анголе», посаженный на цепь в карцер, соболезнует мне…

У лагерных ворот мы пересели из огромной тюремной машины мистера Блэкбарна в полицейский «воронок» помощника шерифа Эдди, вдруг показавшийся нам уютным и комфортабельным. И впрямь все на свете познается в сравнении. Эдди взял у охранника свой пистолет, сданный под расписку на время нашего пребывания в «Анголе», и уселся за руль,

— Ну как ангольская академия преступности? — спросил он, не обращаясь ни к кому в частности.

Мы нестройно промычали в ответ нечто невразумительное.

— Мистер Стуруа, а почему вы ни разу не задали в «Анголе» ваш сакраментальный вопрос о политических заключенных? — попытался сострить судья Дэниелс.

— Попав в ад, не спрашивают, имеются ли в нем грешники, ваша честь, — ответил я.

В полицейском «воронке» вновь наступило тягостное молчание. Все прильнули к его зарешеченным окнам, за которыми проносились пышные луизианские пейзажи, еще более сгущенные надвигающимися сумерками и кое-где покалеченные нефтехимическими предприятиями. Как обычно, и природа и техника являлись нашему взору аккуратно рассеченными на квадратики и ромбики стальной сеткой полицейского транспорта…


Батон-Руж штат Луизиана — Вашингтон.

Март 1979 года.

Огни Алькатраза