С Потомака на Миссисипи: несентиментальное путешествие по Америке — страница 44 из 47

С тех пор между Великим и Сан-Франциско установились отношения, напоминающие бурную связь между Везувием и Помпеей. Город живет, пока океан дремлет, город замирает, когда океан просыпается. Жизнь эта взаймы. Поэт писал о том, как он и его сердце ни разу не дожили до мая, хотя испытали сто апрелей. В Сан-Франциско знают, что не доживут до мая, если на их долю выпадут еще несколько апрелей, подобных тому, 1906 года. Вот почему здесь апрель наиболее интенсивный месяц. Во всем чувствуется какое-то бесшабашное, отчаянное веселье. Бесшабашно цветут вишни, отчаянно — рододендроны. Малые запускают разноцветных змеев в небо, взрослые исключительно зеленого змия в себя. И то и другое делается бесшабашно, отчаянно. Это еще не пир во время чумы, это пир в ожидании ее.

В Сан-Франциско не спрашивают: будет ли землетрясение? Вопрос, который здесь задают, звучит так: когда? Нынешний апрель был моим четвертым апрелем в Сан-Франциско, Это не совпадение. Я с умыслом выбираю апрель, ибо в это время года город глядится особенно выпукло, укрупненно, как бы под увеличительным стеклом. Страсти человеческие — добро и зло — поляризуются, как в шекспировских трагедиях, вынося «за такт» все несущественное, мелкое, мелкотравчатое, и суета сует, которая отцеживается под апрельским прессом, приобретает драматический оттенок, не переставая, впрочем, оставаться суетой сует. Последнее обстоятельство весьма важно, ибо масштабы должны не искажать перспективу, а приближать ее. Попытаюсь пояснить эту мысль примером. Я был в гостях у одного поэта. Принял он меня радушно. Стол был накрыт, что называется, по первому разряду: звонкий хрусталь, дорогой фарфор.

— Ничего путного из него не получится, — сказал мне о хозяине другой поэт, с которым мы возвращались домой после ужина.

— Почему? — полюбопытствовал я.

— Вы обратили внимание на хрусталь и фарфор? — ответил он вопросом на вопрос.

— Быт, вещи, мещанство? — попытался «догадаться» я.

Поэт недовольно поморщился.

— Чепуха, стереотипы. Дело не в том, что у него хрусталь и фарфор, а в том, что он хранит их не в буфете, а на полу. Боится землетрясения…

Но будь дамоклова меча апреля, покоились бы хрусталь и фарфор нашего поэта в надлежащем месте, и раскусить натуру их владельца было бы намного сложнее…

Как и в прошлые приезды, я нанес ритуальный визит местным сейсмологам. Славные они парни, эти сейсмологи, и чем-то напоминают врачей-терапевтов и хирургов: терапевтов, когда заняты аускультацией океанского дна, хирургов — когда пересыпают шутками апокалипсические предсказания землетрясения, грозящего расколоть Сан-Франциско, как грецкий орех. Согласно официальному докладу сейсмологов, именуемому неофициально «рабочим документом страшного суда», повторение землетрясения, равного по силе землетрясению 1906 года, обойдется Сан-Франциско в десять тысяч человеческих жизней, около полумиллиона получат тяжелые ранения и увечья, Чайна-таун — знаменитый китайский город — будет полностью разрушен, небоскребы, «возможно», уцелеют, впрочем, не все и не целиком.

Сейсмологи снабдили меня кучей проспектов, брошюр и прочей литературы, которую я с трудом дотащил до ближайшего кафетерия, где обычно подкрепляются ученые мужи, занятые хронометражем движения океанского дна в северном направлении — в среднем два дюйма в год — движения, приближающего Сан-Франциско к неминуемой, как тема рока у Софокла, катастрофе. Здесь за обедом на бумажных салфетках сейсмологи чертили мне для наглядности маршрут коварного дрейфа и протянувшуюся на шестьсот с лишним миль предательскую трещину, окрещенную не то дефектом, не то виной святого Андреаса. (Я так и не удосужился спросить их, почему.) Затем сейсмологи без всякого уважения к святому Андреасу, страдающему, несмотря на свою святость, дефектами, вытирали этими салфетками губы и пальцы, и я, глядя на их уверенные, рациональные движения, на их твердые руки, вновь вспоминал хирургов.

Смятые бумажные салфетки, расчерченные метастазом землетрясения и раскрашенные всевозможными соусами, говорили моему сердцу куда больше, чем научные проспекты. Простите, но от них веяло какой-то рассудительностью, уверенностью, даже мужеством. Человек должен жить по-человечески, даже находясь на пороховой бочке, как бы говорили они. Негоже помирать раньше срока не от землетрясения, а от страха перед землетрясением. С каким удовольствием обменял бы я мусор недоступных моему разумению брошюр на эти салфетки. Но было нельзя, неловко, хотя, думается, сейсмологи поняли бы меня и не осудили. Они показались мне из породы тех людей, которые не хранят на полу хрусталь и фарфор.

Таких в Сан-Франциско большинство. Разве иначе поднялся бы из пепла этот белокаменный красавец, разбросав по своим сорока холмам, словно сахар-рафинад, дома, кабаки, банки, разбросав, а затем вновь связав петлями дорог и вышивками парков? В Сан-Франциско не принято говорить о землетрясении, как в доме повешенного о веревке. Когда институт геополитических исследований попытался было провести опрос на эту тему, его постигло полное фиаско. Около восьмидесяти процентов жителей города и его окрестностей, протянувшихся вдоль залива Сан-Франциско, отказались отвечать на заданную тему и вернули анкеты незаполненными.

Да, в Сан-Франциско не принято говорить о землетрясении. Но отсюда вовсе не следует, что о нем не думают. Думать о землетрясении куда тяжелее, чем говорить о нем.

Вспоминается посещение Сан-Франциско в 1969 году. Тогда город, расположенный в заливе, бурно переживал свой очередной апрель. Распространился слух, что в ночь на 18 апреля в результате землетрясения Сан-Франциско, а возможно, и вся Калифорния исчезнут в волнах Тихого океана. Началась паника. Для того чтобы пресечь истерию, мэр города Джозеф Алиото с явным вызовом объявил: 18 апреля в пять часов утра у парадной лестницы Сити-холла состоится празднество, посвященное землетрясению 1906 года. К удивлению Алиото, около десяти тысяч человек, как раз столько, сколько должно погибнуть, по расчетам сейсмологов, пришли к мэрии. Началась феерия. Казалось, полиция вместо рутинного слезоточивого газа применила веселящий. Люди пили, пели, танцевали. Уличные актеры явно отбивали у исповедников паству, которая предпочла балаган часовне. Некий оратор под оглушительно-одобрительный гул толпы провозглашал:

— Я без ума, все мы без ума от нашего города, который способен смеяться над собой и веселиться перед лицом неминуемого конца!

В то утро в Сан-Франциско хрусталь и фарфор дребезжали от землетрясения, вызванного не силами природы, а необоримой силой человеческого оптимизма…

Нынешний апрель был много спокойнее. Меньше паники, но и веселья меньше. Красный Крест выпустил по традиции очередное издание руководства под заглавием, которое в переводе звучит примерно так: «Что такое землетрясение и как с ним бороться?» В кинотеатрах, тоже по традиции, показывали ленты, посвященные землетрясению. {Самая популярная из них — фильм «Сан-Франциско», в котором неотразимый Кларк Гэйбл, пробираясь сквозь развалины, находит сначала столь же неотразимую Жанет Макдональд, а затем обретает куда менее аппетитного бога.) Повинуясь традиции, я прошелся мимо отеля «Палас». 18 апреля 1906 года здесь остановился гастролировавший по Соединенным Штатам Энрико Карузо. Предание гласит, что администратор гостиницы застал великого итальянского тенора охваченным паникой. Карузо сидел в кровати и раскрытыми от ужаса глазами наблюдал, как танцуют по полу вывалившиеся из шкафов сорок пар его обуви. Администратор попросил певца взять себя в руки и спеть что-нибудь из окна, чтобы хоть как-то успокоить бесновавшуюся внизу толпу. Голос отказывался повиноваться Карузо. Он несколько раз начинал петь, но срывался или фальшивил. Однако в конце концов соловей взял в нем верх над трусом. Божественный голос зазвучал над безбожно обезображенным Сан-Франциско. И свершилось чудо. Люди стали приходить в себя. Утверждают, что никогда — ни до, ни после — Карузо не пел столь блестяще, столь вдохновенно, как в утро 18 апреля 1906 года…

На сей раз Карузо в «Паласе» не было. Окна отеля выглядели буднично, как бесцветные глаза филистера. Впрочем, не было и необходимости в Карузо. Сорок холмов, на которых стоит Сан-Франциско, ходуном не ходили.

В 1969 году, когда мэр Алиото устроил сатурналию у подножия Сити-холла, в летописи Сан-Франциско произошло событие, которое с не меньшей силой подчеркнуло жизненность города. Буквально накануне годовщины землетрясения было закончено строительство 52-этажного небоскреба на Керни-стрит, который и по сей день самое высокое здание в городе. Здесь разместилась главная, или мировая, как любят выражаться американцы, штаб-квартира крупнейшего во всей капиталистической поднебесной банка — «Бэнк оф Америка». Забравшись под козырек небоскреба в ресторан «Корнелия рум», напоминающий подвешенный в поднебесье аквариум, я любовался панорамой Сан-Франциско.

Ресторанный аквариум вибрировал, вибрировал слегка, но вполне достаточно для того, чтобы дать толчок беседе о землетрясении. Моим собеседником был местный бизнесмен. Он рассказал историю дедушки Джианнини, который с помощью городских зеленщиков и цветочников, вернее, манипулируя их вкладами, основал «Бэнк оф Итали». Землетрясение 1906 года чуть было не положило конец существованию банка. Он оказался на грани разорения. Единственный капитал, оставшийся в распоряжении Джианнини, состоял из золотых слитков стоимостью в восемьдесят тысяч долларов, спрятанных под паркетом в гостиной. Слитки были немедленно пущены в ход. За кассу встал сам Джианнини. Собственно, никакой кассы уже не было. Ее заменяли две бочки и перекинутая через ник доска. Давая погорельцам рискованные ссуды под грабительские проценты, Джианнини выкрутился. Со временем — в течение полустолетия — «Бэнк оф Итали» превратился в «Бэнк оф Америка», крупнейший банк Соединенных Штатов. Зеленщиков и цветочников Сан-Франциско это процветание, простите за каламбур, не коснулось.

Перебив собеседника, я заметил, что как раз в эти дни министерство финансов США объявило о начале продажи золотых запасов страны для поддержания пошатнувшегося доллара.