В нем можно было угадать отца, вынужденного бороться с сыном, с братом, с католическим папой, с византийским царем, с сарацинами и уграми, со славянами и собственным народом и покорившего всех, и теперь в расцвете мощи отдыхавшего на лаврах и мечтавшего о соединении двух царских корон для сына, сосватанного с принцессой Теофанией. Покрытый пурпурным плащом, обшитым драгоценными камнями, и в тунике, застегнутой на груди искрящейся пряжкой, перепоясанный драгоценным поясом от меча, и в пурпурного цвета сапогах Оттон сидел на золотом троне, на котором из-под складок его плаща были видны две львиные золотые пасти. Задумчивый, слушал он песнь, лившуюся медленно, как кровь из раны. Не понимая слов, он чувствовал в ней жалобы и стоны как бы умиравших в отчаянии…
Возле трона, на ступенях его, до самого низу стояли недвижные, как статуи, царские чиновники, соблюдая чин и знатность рода, державшие трости, мечи, королевские щиты; с устремленными в пол глазами, обвешанные цепями, одетые в богатые плащи… стояли они на страже около своего властелина.
Напротив, на другом троне, устроенном несколько ниже, но также пышном, как и императорский, под балдахином сидел старец с седой бородой, в дорогой золотистой шапке, расшитые концы которой свешивались вниз, одетый в бархатный плащ, держа в руках золотой пастырский посох. Его окружала не менее многочисленная свита духовных, стоявших перед ним на коленях и подносивших ему свечи и кадила, поддерживающих книги в золотых обложках, не дерзая дотрагиваться до них голыми руками.
Перед императором и епископом и над ними возвышался алтарь, а среди него на простом, еле отесанном кресте замученный Спаситель, покрытый ранами, умирающий, в терновом венце, господствовал над всеми, выше золота и пурпура, во всем величии своей скорби.
Мешко, еще в душе язычник, хотя не понимал этого Бога, но боялся его…
Ниже стоял народ: рыцари, закованные в железо, в кафтанах из блестящей чешуи, некоторые из них с круглыми щитами, по которым можно было узнать датчан; иные с овальными римскими или же большими и неуклюжими готическими, с мечами на богатых, драгоценных поясах, в латах, в светлых плащах, в самых разнообразных нарядах — лонгобарды, итальянцы, скандинавы, греки, далматинцы, болгары и французы…
На каждом из этих лиц: черных, бледных, смуглых, красных, желтых — лежал отпечаток происхождения, характера, и в глазах можно было прочесть разнородные чувства и мысли, то яркие и быстрые, то еще полудремавшие, то, как дитя в пеленках, совсем еще не разбуженные.
Всех этих людей противоположных натур, часто необузданных, всегда соперничавших между собою, здесь соединяла в одно нераздельное целое вера и безусловное подчинение власти.
Могущество этого Бога и этого господина над христианами, который от Его имени господствовал над миром, нигде так ярко не вырисовывалось, как здесь и в этот момент. По одному знаку, сделанному этими двумя людьми, сидевшими на тронах, это вооруженное войско готово было двинуться в самые отдаленные уголки мира.
Был ли Мешко в состоянии бороться с этой силой, подобной волнам разбушевавшегося моря, заливающего берега?
Он стоял задумчивый, ко всему присматриваясь, а в голове у него проходили разные мысли, и он вспомнил о всех землях, теперь разделенных, разбитых, рассеянных, в которых, однако, царит один язык, и которые он мог бы во имя этого самого Бога собрать, соединить в одно целое.
Мешко, или Болько, или третий кто-либо, обладавший умом и силою, разве не мог бы расширить границы своего государства от Византии до границы земель Оттона?
Унижение, чувство слабости, какое испытал Мешко на один момент, уступило место обычной гордости, вере в самого себя и надежде на лучшее будущее. Разве саксонские князья, сидевшие в своих гнездах по берегам Лабы, были сильнее и славнее его?…
Чтобы дорасти до этого могущества и смело поднять голову, надо было усыпить бдительность этих двух тронов, заключить с ними союз, кланяться, унижаться, мучиться и молчать, и надеяться, что, может быть, только потом удастся встать крепко на ноги, не отрицая, впрочем, и того, что этим проложенным столькими страданиями и жертвами путем сможет воспользоваться только будущее поколение.
Когда на хорах раздавалось грустное церковное пение, Мешко стоял и думал о себе, о прошлом его рода и своих подданных и с тревогой смотрел в лицо императора, стараясь разгадать этого непонятного ему человека, такого могучего и сурового, в глазах которого теперь отражались только смирение и грусть. Таким надо было быть и ему, Мешку, чтобы сделаться впоследствии сильным.
Сжатые толпою со всех сторон, оба князя, Полянский и чешский, оставались в храме до конца молитв и пения. Наконец все замолкло, и Оттон, опустившись на колени, тотчас встал и направился к выходу, сопровождаемый епископом и духовенством. Перед ним освещали дорогу и кадили, как перед божеством. Соблюдая очередь, впереди шли придворные чиновники, несшие мечи, копья, скипетр, отстраняя толпу и заботясь о том, чтобы платье властителя не коснулось толпы. Со свитою шел Биллинг Саксонский и Оттон, сын короля Люитгарда, баварские князья и многие другие.
И, как видение, весь этот кортеж исчез во вратах; в храме стало темно, мрак и тишина здесь царили во всех углах, только у гроба Христа горели лампады…
Мешко и Болько долго стояли и смотрели вслед уходившей толпе, которая разбрелась по всем улицам, дворам и замкам.
И им пора была вернуться к своим отрядам, так как к Оттону в этот день никто из посторонних не мог быть допущен. Пошли молча, не разговаривая между собою, и вскоре очутились в своих обозах. Здесь, на равнине, горели фонари, откуда-то доносились звуки музыки, и несмотря на пост раздавались песни, ржали стоявшие под открытым небом кони, и эта равнина ночью напоминала собою картину обоза накануне большого сражения, когда воины в ожидании утреннего боя улеглись спать и в полудремоте прислушиваются к тревоге.
Мешко, обняв шурина и не говоря ни слова о виденном, вошел и улегся под своим шатром.
VII
В первый день Пасхи после обедни Оттон принимал у себя во дворце прибывших издалл послов, вельмож и князей. В этот день Болько тоже должен был явиться к нему с дарами, привезенными им от отца из Чехии.
Каждый из представлявшихся Оттону должен был явиться со своим отрядом, который поджидал своего господина в передней части дворца. Доступ к императору был затруднен; его окружала многочисленная свита, окружали люди с прошениями, жалобами, требовавшие помощи или поддержки, и все они прибыли издалека. Многих Оттон отсылал к своим канцлерам, писарям и многочисленным старшинам, с некоторыми сам разговаривал, а других отсылал обратно ни с чем. И те, кто своим неразумным поведением навлекли на себя гнев или хотя бы нерасположение императора, стояли иногда во дворе замка по три дня, для того чтобы в конце концов получить приказ явиться через год.
Для Болеслава Лютого, нового союзника, Оттон оказался очень милостивым, может быть, потому, что в его памяти было еще слишком свежо воспоминание о победе над уграми на Леховом поле, в которой ему немало помогли чехи. Словом, молодого князя Болеслава тотчас же провели к нему, а Мешко, смешавшись со свитою, издали наблюдал за всем. Оттон сидел в золотистом кресле, обложенном пурпурными подушками, облаченный в легкое шелковое платье, обшитое жемчугами. За его троном стоял весь двор, одетый в дорогие меха, золотые цепи, пурпурные платья и пояса, отделанные драгоценными камнями. Недалеко от трона стоял серебряный позолоченный стол, на котором был изображен вид столицы Византии; на нем размещены были кубки, золоченая утварь, все это было покрыто расшитыми полотенцами, а все вместе выглядело, как какой-то блестящий алтарь. Возле старого Отгона стоял его сын в короне и в шелках, опираясь на громадный меч, ножны которого искрились лучами изумрудов и рубинов. Казалось, будто здесь нагромоздили всякие богатства для того, чтобы их великолепием ослепить тех, что пришли поклониться императору.
Все, что могло дать современное греческое искусство, торговля с Востоком, художество итальянцев и галлов — все это окружало царя.
Луитпранд одинаково усердно добивался порфиры для Оттона, как и руки Теофании для его сына. Полы были устланы коврами, стены покрыты узорчатыми опонами (завесами), собственноручно вышитыми королевой Матильдой.
Но Мешка меньше всего удивляли эти богатства; в его сокровищнице, в деревянном замке на Цыбине, было столько же драгоценного металла, сколько и у Оттона. И Мешко завидовал не золоту и шелку, а силе, почитанию Оттона покоренными народами, количеству земель и многочисленных ленников. Издали Полянский князь всматривался в отца и сына, как будто желая разгадать их мысли и душу…
Оттон принял Болеслава очень милостиво, спрашивал о старом отце, заговорил об уграх, приславших послов, кивнул головой и отпустил князя.
В тот же день Болько был приглашен со своей свитою к императорскому столу, где им пришлось обедать вместе с немецкими князьями, посматривавшими на крещеных славян как на создания, которых еле можно назвать людьми. Мешко сидел и слушал, как ему угрожали и пророчили полное падение его царства. Напрасно Болеслав уверял, что вскоре будет у полян введена христианская религия, — немцы смеялись и издевались над ним.
Один из маркграфов заметил, что один Герон умеет крестить славян, и вспомнил пир, на котором приглашенные славянские вожди по приказанию маркграфа были предательски убиты его холопами.
Уже под конец пира всем неожиданно пришлось быть свидетелями очень неприятной сцены.
Во дворе поднялся, страшный шум, из которого особенно выделялся один резкий голос. Немедленно побежали туда придворные слуги, чтобы узнать, в чем дело, и усмирить дерзких, так как Оттон, сидевший в смежной комнате за столом со своими дочерьми и сыновьями, грозно нахмурился. Вскоре слуги доложили ему, что Вигман, граф Люненбургский, насильно хочет ворваться во дворец.