Зотов прекратил изобретать велосипед, проклял немецкого инженера и повесил оружие на плечо. Солнце зацепилось краем за облако и померкло. Вроде только небо чистое было. Лес разом нахмурился, растеряв большую часть своей красоты. Подлесок из лещины и можжевельника превратил путь в непроходимые джунгли. Зотов чувствовал себя первопроходцем в дебрях Центральной Африки, не хватало разве что бабуинов и рыка пантер. Могучие сосновые стволы густо заросли трутовиком и лишайником, неопрятными клочьями опускающимся до самой земли. Перекликались и щебетали птахи, где-то далеко завела унылый отсчет невидимая кукушка. Интересно, сколько человек из группы в этот момент задало птице сокровенный вопрос? Зотов воздержался. Спросишь, а она кукукнет раз и заткнется, подлая тварь, всегда этого боялся, а в военное время тем более.
Зотов поравнялся с Шестаковым и спросил:
– Что за Анна Ерохина?
– Пондравилась? – хитро прищурился Степан.
– А я вообще охочий до баб, – отшутился Зотов. – Рассказывай давай, не томи.
– Хорошая девка. – Шестаков наморщил лоб. – Выскочка, каких мало, и торопыга, но своя в доску, до последнего вздоха. С осени партизанит, родных у ней то ли побили, то ли угнали в неметчину. Сама с Воронежа, а может, с Орла, толком не знаю, секретность, мать ее так. Смелая, удержу нет, завсегда поперед батьки в самое пекло. Ценят ее шибко у нас. Мужиков не подпускает, привередливая стерва. Сашка Демин по первости клеился к ней, он бедовый, еще до войны всех девок в губернии перепортил, так она его поленом по башке приласкала, сразу отстал. А вы спытайте удачу, начальству, может, чего и перепадет.
– Старый я, – отмахнулся Зотов.
– Ага, старый, – усмехнулся Степан. – Анька одно время к Решетову присохла, он мужик видный, в группу просилась к нему, а он ни в какую. Бабам не доверяет и правильно делает, косы длинные, языки-помело. Смекаю, боялся, в группе свары из-за юбки начнутся.
– Степан, а почему она назвала тебя «Коровья погибель»? – не удержался Зотов.
– Шуткует, лахудра. – Шестаков поморщился, как от зубной боли. – То дело прошлое, быльем поросло.
– Ну спасибо за информацию. – Зотов сбавил шаг, подождал, пока Шестаков отойдет, и поманил Воробья.
– Рассказывай про Горшукова. Только тихонечко, шепотом.
– А чего говорить? – растерялся Колька. – С одной деревни мы, Валька старше меня, защищал завсегда.
– Было от кого?
– Сосед, Митька Бобылев, проходу мне не давал, – признался Воробей. – Он знаете какой сильный! Как со двора выйду, он меня и отлупит, гад. Прямо фашист. Мне мамка перед школой пинджак справила, в городе колечко золотое, что от батьки осталось, на занавеску сменяла и сшила пинджак. Трогать до школы запретила. Да разве удержишься? Ушла мамка в поле, а я пинджак из сундука достал и напялил. Ой хорош был пинджак, залюбуешься, с воротником, с пуговицами от дедова полушубка и даже с карманом вот здеся. – Колька потыкал в щуплую грудь. – Решил, чего это я один такою красотою любуюсь? Ну и выпер на улицу, встречай, деревня, справного жениха да в новом пинджаке. Ток вышел, у забора Митька стоит, ножичек в землю втыкает, и ловко так получается. Поздоровался сволота, спрашивает: «А куда это вы такой важный да красивый, Николай Батькович, направляетесь?» Я дурак, уши развесил. Надо было сразу до дому тикать, как рожу его углядел.
Зотов не прерывал, пускай человек выговорится.
– Митька руками всплеснул, – горячо зашептал Воробей. – Говорит: «Че это такой барин по деревне пехом идет?» И к себе убежал. А был у Митьки конь деревянный, на колесах, с гривой и седлом, ну прям как настоящий, все завидовали, ну и я в том числе. Митька кататься никому не давал, разве подпевалам своим, и то за сахара кус или пробку одеколонную. Вернулся с конем, садись, говорит, прокачу. Я обомлел. Ну, думаю, Митька человек, а я его последними словами хулил. Залез на коня, Митька за веревку тащит, всем проходящим кивает, глядите, мол, какого ценного фрукта везу. Я заважничал, приосанился. А он все быстрее и быстрее везет, я в повод вцепился, виду не показываю, что напугался. А Митька бегом бежит, колеса на кочках прыгают, конь скрипит, а впереди лужа огромная, в ней свиньи баландались. Я ору: «Митька, стой!» А он как не слышит. Мне бы прыгать, а я спужался, ветер свыщщет в ушах. Митька разогнался, в сторону – прыг, я прямо в лужу и въехал, конь на бок, я в грязь, по самые уши. Все, думаю, утоп, оно и к лучшему, мамка труп отыщет, плакать примется, не до пинджака ей будет. Лежу – утопаю, а лужа неглубокая. Поднялся я, Митька хохочет, за животик хватается, грязюка со свиным говном обтекает с меня. Этой суке конопатой потеха. Разозлился я, начал коня ломать, помирать – так с музыкой. Тут Митьке не до смеху стало, полез он сам в лужу, коня выручать. А Валька мимо шел, мы с ним особо не дружили до этого, он ведь старше, во втором классе учился. Накостылял Митьке, коня бабке Егорихе через забор перекинул, прямо на грядки, а она злющая была – страсть. Митьке потом коня не вернула. Изрубила она коня этого несчастного топором и в печке сожгла.
– Пиджаку, я так понимаю, конец? – спросил Зотов, едва сдерживая смех.
– Да не совсем, – шмыгнул носом Колька. – Валька велел не реветь, спер дома мыла кусок, побежали на реку пинджак стирать. Долго возились, грязищу растерли равномерно. Времени сушить не было, выжали кое-как, я его обратно в сундук запихал и сижу как ни в чем не бывало. В избе подмел, козе корма задал. Мамка вернулась, все охала, какой помощник справный растет. Я ей ничего не сказал, боялся, шкуру спустит. В школу настала пора идти, мать говорит: «Одевай, Коленька, пинджак новый, будешь у меня как начальник важнецкий». Полезла в сундук, а там… – Воробей болезненно сморщился. – Грязища с пинджака на мамкин полушалок протекла, на скатерть нарядную, с бахромой, и плесенью зеленой взялась.
Под ногами мягко пружинила моховая подстилка. Наполненные влагой следы быстро затягивались.
– С матерью ясно, а батька у тебя кто? – поинтересовался Зотов.
– Батьки нет, – сказал Колька будничным тоном. – Он у меня геройский был, с австрияками в империалистическую дрался, в Гражданскую белых бил, Перекоп брал. Стал первым председателем нашенского колхоза. А в двадцать восьмом папку убили, я родился через два месяца.
– Отца не видел? – зачем-то спросил Зотов и только тут понял, насколько сглупил.
– На фотокарточке, – вздохнул Колька.
– Как он погиб?
– Вражины убили. – Колька подобрался, словно звереныш, и Зотову показалось, что мальчишка смотрит на Шестакова. – Бандиты подстерегли, когда он по темноте с телятника возвертался. Схватили, к амбару гвоздями приколотили, брюхо вспороли, а внутря напихали соломы и льда. С ним брательник старший мой ехал, Мишка, ему тогда шесть годков было, увязался с отцом, проткнули вилами Мишку. Когда сторож отца нашел, тот живой еще был, бормотал что-то, очень батя сильный был человек. Повезли в больницу, в райцентр, да по дороге и помер.
– Убийц задержали?
– Не-а. Люди говорили, братья Ящины это, они сами из раскулаченных, на отца зуб имели ого какой. Милиция облаву устроила, да без толку, ушли гады. Ничего, поквитаюсь. – Колька бросил очередной волчий взгляд, и теперь точно в спину идущего впереди Шестакова.
Зотов решил в тему не углубляться.
– Вернемся к Горшукову. Значит, вы лучшие друзья?
– Как братья. – Губы парнишки тронула теплая улыбка. – На Десне плоты строили, морские баталии устраивали, Валька адмиралом Ушаковым был завсегда, турков громили. На бывшей барской усадьбе клады искали, на санках с увалов катались, змея пускали.
Зотов внезапно затосковал по узким, кривым улочкам старой Москвы, по играм, по смрадному дыханию краснокирпичной громады «Трехгорной мануфактуры», где детство закончилось в двенадцать лет.
– Валька учиться заставлял, – продолжал Воробьев. – Арифметикой со мной занимался, она у меня плохо шла завсегда, не люблю цифры складывать, скукота. Я книжки любил, про полярников и пиратов.
– Мечтаешь стать пиратом-полярником? Брать льдины на абордаж и завоевывать сердца белых медведиц?
– Не-а, не угадали. – Колька впервые за время короткого знакомства рассмеялся. – Моряком. Страны другие смотреть, людей, пирамиды египетские. А Валька ржал, говорил «какой из тебя моряк, плаваешь как топор». Я из-за этого однажды на спор Десну переплыл.
– А Валька кем хотел стать?
– Летчиком, как товарищ Чкалов. Семилетку окончил, уехал в Почеп доучиваться и дальше в Борисоглебское летное поступать.
– Дружба, поди, не такая крепкая стала?
– Ага, Валька только на каникулы приезжал, взрослый весь такой. В сороковом явился с комсомольским значком, гордый, хвастался, девушка у него появилась, на танцы ходят, в кино. До этого презирал парней, которые с девчонками крутят, говорил, мужчина должен быть одиноким волком, от баб не зависеть, иначе запилят до смерти, детей наплодят, какие тут подвиги и приключения. А сам… эх. Наколку сделал на руке с ее именем. – Колька ткнул себя в стык большого и указательного пальцев. – Вот не дурак?
– Дурак, – согласился Зотов. – В летное с наколкой не примут.
– Да он потом каялся, песком затирал, кислотой травил, кожу лезвием резал, руку всю закарябал, теперь почти не видно уже. Авось не заметят. На прошлое лето вообще не приехал, заскочил на два дня, сказал, на стройку устроился, раствор месить, кирпичи таскать. Укрепляться физически и материально.
– А потом война началась, – понятливо кивнул Зотов.
– Ну. Слухи ходили, что Валька годков приписал и с Красной Армией отступил, вроде воюет под Москвой. А он в августе объявился, я обомлел. Похудел, осунулся, не узнать. Злющий как черт. Оказалось, ни в какую армию не взяли его, остался в Почепе и сбег домой перед приходом фашистов.
– Лукин сказал, Валька был замечен в сотрудничестве с немцами.
– Да как же, – фыркнул Колька, перелезая через перегородившее дорогу склизкое, заросшее мхом бревно. – Много он знает, этот Лукин. Брешут люди. В деревне у нас румыны стояли, так Валька к ним на кухню пристроился, воду таскать и дрова.