С привкусом пепла — страница 22 из 74

– А поподробней. – Зотов взглянул на собеседника совершенно иначе.

– Можно и поподробней. – Шестаков пошамкал губами, собираясь с мыслями. – До империалистической херово мы жили, семья небольшая – отец, мамка да я. Мать после меня вдругорядь через год понесла, а работала наймичкой у Святовых, пошла корову доить, и та, холера рогатая, взыграла и копытом мамке в живот. Скинула мать ребятенка, сама едва Богу душу не отдала. С той поры больше не беременела, перебилось у ней чтой-то в женских нутрях. Болеть стала часто. Отец через то запил крепко, по деревне валялся, бил и мать, и меня смертным боем, а как трезвел – каялся и прощенья просил, на карачках ползал, сопли по бороде растирал. – Степан поморщился от паскудных воспоминаний. – Жили впроголодь, хлеба до великого поста отродясь не хватало, мать пару картох у соседей займет, сварит, я ем, а она сидит – плачет. Тараканы и те плюнули и из дому ушли. Отец сказал: в Туркестан подались, дыни и пряники жрать. А тут революция совершилась, и батя мой прямо воспрял. Водку бросил хлестать, взял и записался в Красную гвардию, хорошую жизть добывать. Два года отвоевал, без руки остался, отсек какой-то казачишка на Дону. Батька смеялся, дескать, наказал Господь Бог, в руке энтой проклятущей бес заседал, рюмочку подносил без меры и удержу.

– А ты чем занимался?

– На меня хозяйство свалилось, – еще больше помрачнел Шестаков. – Матушка совсем умом тронулась, ударилася в религию, бродила нищенкой по губернии, дома не появлялась, пыталась грехи великие замолить. Я о той поре в силу вошел, двадцать третий годок. Ломил на чужих людей, хотел из бедности выбиться. За копейки горбатился, за хлеба кусок, ежели бросят, дурак совсем был. Война ведь вокруг, был бы умный – в банду подался. Грабили нас в ту пору и белые, и красные, и зеленые. Ворвались в деревню деникинцы, офицерик тонкоусенький кашлял все в платочек надушенный, в рожу мне пачкой платовок тычет, орет: «Зерна давай, картошки, мяса, самогонки, червяк земляной!» Я ему отвечаю вежливо, мол: «Господин чахоточный офицер, взять с меня нечего, последняя вша удавилась, вишь, поминки справляю, крошку ем, слезой запиваю, а ваши бумажечки мне без надобности совсем, ими, извините, разве жопушку вытирать, хотите, сменяю на лопушки, такая им, значит, цена». Ну тут он завелся, глазенки бешенством налились, орет, аж из штанов вылезает: «Ах ты сволочь краснопузая! Плетей захотел?» Ух и секли меня, как шелудивого пса, с чувством, с оттяжечкой. Добрые люди водой еле отлили потом, кожа со спины лохматухой кровавой сошла, мясо с костей отвалилось, ребра видать. Неделю валялся пластом, в ранах червяки наплодились, вонища, как от лежалого мертвеца. Спасибо соседям, Митрохиным, не бросили, выходили, за то им низкий поклон. Через месяц поднялся на ножки, через два ссать под себя перестал. Дочка их, Клавдия, обихаживала, словно ребятенка малого.

– Почему в Красную Армию не вступил? – удивился Зотов.

– Струсил, – после короткой паузы признался Степан. – Как после плетей жив остался – отрезало все. Был мо́лодец смелый, стал шуганный кот. Подумал, ну ее на хрен, эту войну, единожды повезло, второй раз головенка слетит. Сошелся с Клавкой, а че, девка молодая, красивая, брови крылом, глаз чертячий, титьки по пуду. Родители ейные не противились. Старший сын, Петр, погодок мой, у Врангеля служил да пропал. А у них, помимо Клавки, еще пара ртов. Дело весной было, свадьбу отгуляли, зерно на сев берегли, питались мерзлой картошкой да капустой соленой, до сих пор ее, проклятую, жрать не могу, наизнань выворачиваюсь. Кой-как отсеялись, фронт откатился, банды в округе поизвели. Войне, значит, конец. И тут, представляешь, батька мой возвернулся. Я сено мечу, Клавка принимает, коленками загорелыми свыркает, мне в башку всякие мысли любовные лезут. Гляжу, мужик усатый чапает, правый рукав шинели за пояс заткнут. Не узнал я его поначалу. Как обнялись, говорю: «Богатым будешь, отец». Вроде шуткую. А он подмигнул мне и отвечает: «Буду Степка, буду, помяни мое слово». Я, конечно, не принял всурьез.

– А мать?

– Мать с концами пропала, – отозвался Степан. – Люди говорили, в Почепе обреталась, при Воскресенском соборе, и снасилила ее там, с прочими монашками, в двадцатом году до смерти пьяная матросня. Так и померла неприкаянной.

– Сожалею.

– Мне твоя жалость без надобности, – незлобиво буркнул Степан. – Так уж ей, видать, на роду было писано мыкаться. Упокой Господь ее душу. Отец особо не горевал. Сказал: «Баба с возу, кобыле легше». Изменился он после войны, другим стал, черствым, словно сухарь, я и до того слова доброго от него не слыхал, а там уж и вовсе… Первую неделю пил без просыху, болтался по селу, о подвигах плел, как беляков громил и врангелевцев в море топил. А ночами в подушку рыдал. Дом наш к этому времени в упадок пришел, двор обвалился, крыша худая. Отец без руки какой работник? Жил при мне. Сидим однажды, никого больше нет. Предложил я ему родную избу починить. Он засмеялся, пьяно на меня посмотрел и говорит: «Нечего баловать, Степка, всякую труху поднимать, избу будем новую ставить, всем на зависть!» Я говорю: «Вашими бы устами, батюшка, да водки испить. На какие, спрашивается, шиши? Вы разнесчастный калека – герой Гражданской войны, я голь перекатная, богатое приданое за невесту выручил: два горшка, старый тулуп да жмыха кусок. Не разгонися». А отец датый был крепко, посмотрел мутными бесовскими глазищами, меня аж холод прошиб. Встал, притащил мешок, шнурки распустил, огляделся да и выложил узелочек вот этакий. – Шестаков обрисовал руками шар с голову ребенка величиной. – Как он звякнул, я до конца дней буду помнить. Раскрыл отец сверточек, я и ахнул. Заблестело золотишко по комнате, пошло переливами, а камушки цветные подмигивали так завлекательно. У меня язык к глотке присох. Сижу – глаза пучу, мычу молочным телком. Первый и последний раз видел такое богатство.

– Батька на войне времени зря не терял? – догадался Зотов.

– На то и война, – философски заметил Степан. – Какой солдат без трофея? Сам поди знаешь.

– Знаю, – кивнул Зотов, повидавший войн больше, чем ему бы хотелось. Дома, на ковре, красовалась золоченая сабля, снятая с белого офицера, с надписью «За храбрость» на эфесе и темляком из георгиевской ленты. Ну и всякие приятные мелочи вроде тяжелого серебряного портсигара, английской подзорной трубы, финских сапог с загнутыми носами, чалмы бухарского басмача и франкистского бордового берета, привезенного из Испании. Головные уборы вообще были слабостью Зотова. Небольшая и, к счастью, крайне нерегулярно пополняющаяся коллекция.

– Вот и батька подсуетился, – продолжил Шестаков. – Осенью двадцатого с первой конной ворвались они в Крым. Царские прихвостни, интилихенты и прочие беляки ударилися в бега. Большинство успело на кораблики заскочить и отбыть к турецкому берегу, иначе всем бы хана, там не разбирались, кто прав, а кто виноват. Вот значится. А отец был в разъезде, с ним еще двое, ну и перехватили на дороге экипажик один. В экипажике полковник ранетый, погоны золотом шиты, с ним семейство: жена в кружевах, две дочурки, бледненькие мамзельки, сыночек, парнишка лет десяти, и личный кучер в парчовом мундире. Че их задержало, не знаю, мож, губы долго помадили или лифчики атласные собирали, но хотели они на Ялту удрать. Дальше понятно? Полковника шашками посекли, парнишку на штык надели, бабу с девками попользовали да удавили. Заодно и кучера, шкуру продажную, кончили. – Шестаков замолчал, искоса любуясь произведенным впечатлением.

Зотов ничего не сказал. Только дураки и пылкие юноши представляют войну красивым парадом под барабанный бой и цветастые всполохи взрывов. Ах да, еще непременные подвиги, куда уж без них. На деле война выворачивает тебя наизнанку, макает рожей в кровь и дерьмо. Война – это кишки боевого товарища на руках, грязный окоп, где по пояс ледяная вода, война – это кишащие вши. Война – это смерть, прилетающая из ниоткуда. Война – это ад. Каждый день видя ужас, ты начинаешь творить его сам. И нет ничего страшнее гражданской войны. Зотов видел их две.

– В экипаже нашли сундучок с побрякушками. – Шестаков заметно расстроился, видя, как мало произвел впечатления. – Фамильные драгоценности. Ночью батя с друзьями начали успех, как водится, обмывать, ну и вышла свара у них по пьяному делу. Цацки не поделили. Один другому голову раскроил и на отца бросился, да тот не сплоховал, дал оборотку. Короче, остался батя один с энтим сокровищем.

– Сам веришь?

– Не-а, – охотно признался Степан. – Батя такой был, мог и спящих зарезать. В полку сказал: «Беляки дорогих товарищей постреляли», плакал, клялся отмстить. Война все списала. С богатством вернулся домой. Думал я, пропьет до копейки, спустит на вино и крашеных потаскух. Ан нет, попил разок до белой горячки, за соседом, Тимохой, с топором погонялся, возомнился он ему тем казачком, который руку отсек. Протрезвел, рассолом отпился, взялся за ум. Сказал: «Я за советскую власть кровь проливал, должон теперь человеком пожить!» Золотишко начал помаленьку в город барыге-спекулянту возить, купили земли одиннадцать десятин, лошадей, коров, инвентарю разного по дешевке, мужиков за войну до хренища по миру пошло, косилки и плуги отдавали почти задарма. Сам безрукий, пришлось работников нанимать. Не обижали их, с одного котла ели, быстро в гору пошли. Через год мельницу прикупили, пол уезда муку мололо у нас. Клавка родила детишек двоих – Макарку и Аннушку. Зараз НЭП объявили, крепкий хозяйственник легко задышал. Только не долго мы радовались, начали тех, кто побогаче, налогами зажимать, три шкуры драли, на четвертую с укоризной посматривали. Отец хитрый был, почуял недоброе, принялся землю и скотину распродавать. Обижался он сильно на советскую власть, снова запил. Ну а в тридцать первом нас раскулачили. Какая-то гнида занесла в кулачные списки. А какие мы кулаки? Середняки самые настоящие. – Степан шмыгнул носом. – В ноябре завалились на двор голоштанники из комитета бедноты, велели из избы выметаться. Ты, Виктор Палыч, видел, как малых детей, словно котят, с печки кочергою шугают? А ребенок ревет, он, паскуденыш, политически не подкован, не понимает, что враг. И сестренка евонная пятилетняя воет, которая, по мысле раскулачников, злодейка клятая и с обрезом о ночную пору кралась. Такие дела. Отец на мельнице был. Как пришли за им, принялся из нагана стрелять, хлопнул самого шустрого, затворился и мельницу к чертям запалил. Тем и кончил. А нас, в чем были, погрузили в вагоны и отправили в теплые северные края. В пути дочурка, Аннушка, померла, простудилась, жаро