С привкусом пепла — страница 35 из 74

– Усекла, – пискнула Анна, нервно теребя бахрому головного платка.

– Бегом к детям. Пока я не передумал.

Самохина поклонилась в пояс, хотела уйти, но застыла в дверях и обронила через плечо:

– Вы это, товарищи командиры, заходите, ежели что…

– Проваливай, Самохина!

Цокот каблуков затерялся в школьных коридорах.

– Последнего заводить? – Попов был похож на напроказившего мальчишку.

– Давай.

В кабинет, прихрамывая, вошел высокий, худощавый мужчина лет сорока, с острым лицом, высоким лбом и залысинами. Держался уверенно, без особого страха.

– Садитесь, – пригласил Зотов. – Имя.

– Ты будто не знаешь? – Мужчина опустился на стул, нервно дернув уголком губ.

– Отвечай на вопрос, – нахмурился Решетов.

– Майор военно-воздушных сил, Савин Леонид Геннадьевич, – отчеканил мужчина. – 122-й полк, 11-й авиационной дивизии.

Зотов сверился с записями и хмыкнул:

– Боевой летчик на службе у немцев?

– Я немцам не служу, – огрызнулся Савин. – Тут Каминский за главного, немцы в его дела не суются.

– Ах да, я и забыл, новую Россию строите?

– Ни хера мы не строим, разве что из себя.

– Почему вы, бывший майор, и вдруг рядовой полицай?

– Уж как заслужил. Я летчик, а вы много самолетов тут видите? Вот и я не вижу. В пехотном деле полный профан, мне не то что батальон, роту доверить нельзя, а я особо не стремился, хотя предлагали. Но нет уж, спасибо. Я четко уяснил: с мелкой сошки спрос меньше, потому рядовой.

– В плену были?

– Был.

– Подробней.

– Девятого октября сорок первого, сбит южнее Брянска, выпрыгнул с парашютом, при приземлении сломал левую ногу. В лес пополз, немцы схватили.

– Я бы застрелился, – фыркнул Решетов.

– Окажешься на моем месте – застрелишься. А я не смог. Жить хотелось.

– А теперь не хочется? – спросил Зотов.

– Не знаю, – отозвался майор. – Сейчас иначе все видится, мысли разные лезут, варианты, а тогда… Страшно было. Лежу в траве, башка чугунная, во рту кровь, и собачки лают заливисто так, азартно, рядом совсем. Пистолет вытащил, думал, пристрелю пару гадов, а последнюю пулю себе. А собачки лают, и небо синее-синее. И жить очень хочется, аж до воя, до скулежа. Жену вспомнил, мать… Рука сама опустилась. Содрали с меня фрицы кожаное пальто-реглан, мы в них и зимой и летом летали. Пока сапоги снимали, три раза сознание от боли терял. Представляете, как на сломанной ноге в колонне военнопленных плестись? Ступаешь, а кость щелкает, как уголечек в костре.

– Ты нас не жалоби, – брезгливо протянул Решетов.

– А мне твоя жалость без надобности. Боль адская, в глазах темнело, помню все плохо. Немцы ослабевших штыками докалывали, ну и начал я потихонечку отставать, мысль такая ясная пришла – пусть лучше фрицы зарежут, чем мучиться. А рядом сержант шел пехотный, подметил мои маневры и как зарычит тихонечко: «Не балуй, дура!» Кивнул своим, взяли они меня под руки и трое суток на себе перли. Я его потом спрашивал: «Зачем, Серегин?» А он молчит, сам, видно, не знает, ночью шину мне наложил, босые ноги кусками брезента перевязал, стало полегче. Пригнали нас в сто сорок второй Дулаг, на окраине Брянска, там огромная ремонтная база: четыре ряда колючки, вышки, овчарки. Пленных тысяч сорок, счастливчики-старожилы в бараках, а мы под открытым небом, под осенним дождиком и первым морозом. Рыли ямы и в кучи как щенята сбивались, искали тепла. На дне грязь, дерьмо и вода. Просыпаешься – рядом мертвец. И знаете, что самое страшное? Тебе плевать, ты снимаешь с трупа шинель и ботинки, пока не застыл и другие не подоспели. Вы видели, как вши с мертвеца на живого ползут? Как на параде, стройными рядами. Шевелящееся черное покрывало, ползущее на тебя. Им, падлам, неуютно на холоде. – Майор засмеялся, страшно скаля редкие зубы. – Не знаю, как они с моими вошками договаривались, но места им хватало на всех. Заживо жрали. Ночью глаз не сомкнуть, только слышно, как пленные в темноте раздувшимися блохами щелкают. Щелк-щелк. До сих пор в ушах этот звук.

Зотов слушал не перебивая. Положение пленных в немецких лагерях не стало для него откровением. Доводилось и прежде слышать эти жуткие, наполненные мукой рассказы. Всякий раз мороз по коже и волосы дыбом.

– Кормили до отвала, – хрипло продолжил майор. – Через день плескали половник мутной бурды из гнилых овощей и отбросов. Однажды гороховый концентрат в брикетах раздали, хапнули где-то на наших складах. Вот это был пир. Главной ценностью в лагере стал котелок, нет посуды – сдохнешь от голода, берегли ее, как старая дева невинность. Мне Серегин консервную банку нашел. У немцев потеха – падаль тухлую в центре лагеря свалят, обычно конину, пленные облепят, на части руками рвут, в давке топчут друг друга, а эти твари на вышку залезут, с фотоаппаратами и кинокамерами, хохочут. На хер снимать? В старости с внуками пересматривать? Безумие. Кишки с баланды ослабли, понос кровавый у всех, гадили под себя. Яма отхожая переполнена, немцы топили в ней заболевших и слабых. Побарахтается человек и тонет в говне.

– А сейчас ничего, харю отъел, – поддел Решетов.

– Ты, что ли, бедствуешь? – ощетинился майор. – Я плена вдоволь хлебнул, врагу не желаю. Мы в лагере слухами жили, дескать, со дня на день наши в контратаку пойдут, погонят фашистов, заодно и нас освободят. Вот эта мысль сдохнуть мне тогда не дала. Мне и другим. Думали, врасплох нас застали, внезапно, со дня на день Красная Армия развернется и ударит по-настоящему. Подтянутся подкрепления – артиллерия, авиация, танки, все, чем гордились мы до войны. А на деле? Фронт отдалился, затих, немцы пленных сплошным потоком вели. Пошли разговоры о сдаче Москвы. Тут самые оголтелые смекнули – песенка спета. В ноябре морозы ударили, снег повалил. Народ пачками умирал, каждые сутки несколько сотен, их не хоронили, складывали в огромные штабеля. Руки-ноги торчат, а мясо обгрызено. Люди сходили с ума, человечину жрали. Серегина, ангела-хранителя моего, охрана палками забила на раздаче бурды. Тогда я окончательно и сломался. Голодный, тощий, вшами до кости обожранный, глаза от гноя не открывались уже. Гордый, сука, советский летчик-истребитель. Элита. Выстроили нас на плацу, вдоль рядов бородатый мужик в полушубке ходил. Оказалось, Воскобойников, бургомистр Локотского самоуправления. Толкнул речь про восстановление великой России, освобожденной от ига коммуняк и жидов. Начал агитировать в войска самообороны вступать. Партизаны его хозяйство как раз пощипывать начали. А тут тысячи солдат подыхают, бери не хочу, немцы были не против, для них тогда война почти кончилась.

– И вы пошли? – уточнил Зотов, прекрасно зная ответ.

– Побежал. Мне плевать было на великую Россию и Воскобойникова. Жрать хотелось и жить.

– Ты Родину предал, – прорычал Решетов.

– Родину? А что мне дала твоя Родина? – ощетинился майор. – Где была Родина, когда нас в июне распотрошили? Где была, когда я в лагере мороженное дерьмо лошадиное грыз? Чего ты мне Родиной тычешь? Я двадцать второго июня первого мессера сбил, горел заживо, мы в первый день пятерых на свой счет записали, у меня орден Красной Звезды. Кто ты такой, чтобы мне нотации тут читать? Я за Родину дрался.

– Плохо дрался. – Лицо Решетова окаменело.

– А кто хорошо, не подскажешь? Ты? Малой кровью, на чужой территории. Жрите теперь, немец под Москвой, столько земли просрали. Война у нас внезапно пришла, как понос. В сорок первом только слепой не видел войны. А у нас все через жопу. Авиация, сталинские соколы. Летных школ понаоткрывали, а обучать некому, по штату половина преподавателей, из них половина без опыта. Чему они могли научить? За год сроки обучения семь раз поменяли. От четырех до девяти месяцев! Пилота невозможно подготовить за девять месяцев. Плохенького летунчика – да, боевого летчика – нет. В сороковом вместо добровольцев стали по призыву в летчики набирать. Где это видано? В авиацию должны идти люди, влюбленные в небо, у таких руки от жадности при виде самолета дрожат, а глаза пьяные. Авиация – это мечта. А тут по комсомольским путевкам, всех подряд. С училища придет, в кабину залезет и глазенками ослиными хлопает. Оказывается, весь налет у него на учебном У-2, а тут боевой истребитель. Это как с велосипеда на автомобиль пересесть. Зато имеем херову тучу пилотов, пустые циферки для отчета. А на деле? Сначала нам под Халхин-Голом накостыляли. В первые дни мы сбили двух японцев, потеряли восемнадцать своих. Восемнадцать! Ворошилов лично вылеты запретил. Срочно вызвали Смушкевича с группой летчиков-асов, все после Испании, вот они узкоглазым и наваляли. Такая вот подготовочка.

– Про Смушкевича слышал, – подтвердил Решетов.

– А кто не слышал? Яков Смушкевич, дважды герой Советского Союза, генерал-лейтенант, помощник начальника Генерального штаба по авиации, заслуженный человек, на него молились у нас. Много ему это помогло? По слухам, в начале июня арестовали как заговорщика, теперь, поди, расстреляли уже. Заговорщик! Мы ахнули. А следом замели Рычагова, начальника Главного управления ВВС, про него уже после начала войны стало известно. Тоже изменник. Кругом, сука, изменники, а воевать некому. Я Рычагова хорошо помню, пересекались, он в Испании шесть самолетов сбил, награжден золотой звездой, из летех в майоры прыгнул, ему рекомендацию в партию лично Сталин давал. А теперь херак – и изменник. Я уже когда в Локте был, нам зимой энкавэдэшный капитан попался, заброшенный партизан обучать, так на допросе сказал, что генерала Рычагова расстреляли вместе с женой. Нормально?

– Значит, у следствия были неопровержимые доказательства, – не особо уверенно предположил Зотов. – Там, сверху, виднее.

– Тебе самому не смешно? – фыркнул майор. – Знаешь, у скольких комбригов и комдивов вэвээсных головы перед войной полетели? Кто их считал? Все предатели? А поставивший этих предателей на должности кто? Дважды предатель? Рубить сгоряча у нас могут. В сороковом командующего ВВС особого Западного округа Гусева сняли. Железный был человек, командовал от эскадрильи до аэрогруппы. Перевели на Дальний Восток, вместо него поставили генерала Копца. Летчик заслуженный, вопросов нет, герой Союза, орденоносец. Горячий парень, в небо рвался, боя искал, этим и жил. Опыта управления ноль, а ему сразу целый военный округ на самом опасном участке. Командуйте, Иван Иваныч, пожалуйста. Ясно-понятно, сталинский протеже, тот его лично в полковники произвел и наградной лист на звезду героя подписывал. Боеготовность наша прахом пошла. Ни Халхин-Гола, ни Испании, ни финской будто и не было. В сороковом славному маршалу Тимошенко под хвост вожжа стеганула, решил бурную деятельность изобразить. До этого на каждый самолет четыре механика приходилось. Тимоше это поперек горла пошло, вроде жирно уж слишком, артиллеристы, вон, свои пушки сами обслуживают, танкисты танчики драют, каждый пехотинец за свою винтовку в ответе, без всяких помощников, а с хера летчикам привилегии? Убрать! И убрали. Остался один техник на самолет. Пилот теперь все делал сам: вооружение устанавливал, боекомплект таскал, тряпочкой фюзеляж протирал. Красота! Грузчик на побегушках. Всем срать, что, пока пушки установишь, три пота сойдет,