– Не знаю, – огрызнулся Аверкин, недоуменно хлопая ресницами. – Вроде одетым ложился.
Он перевернулся на карачки и зашарил под лестницей.
В глубине школы хлопнула дверь, по коридорам гулким перестуком разнесся топот, из-за поворота вылетел возбужденный партизан с белой повязкой на шее и смутился, увидев разом столько начальства.
– Ну чего, Пиленко? – спросил Решетов.
– Там это, товарищ командир, там Малыгин. – Партизан неопределенно махнул за спину.
– Чего, Малыгин?
– Сами поглядите, – нахмурился Пиленко.
– Толком можешь сказать?
– Вам самому надо, – ослом уперся партизан.
– А чтоб тебя, конспиратор. Веди.
Пиленко повернулся и поспешил на улицу. Угрюмо застывшую толпу Зотов увидел издалека. В сердце кольнуло. С дюжину местных и партизан стояли у крайней избы, густо обросшей одичавшей малиной и кустами терновника.
Решетов ускорил шаг, ледоколом протаранил зевак и замер, как вкопанный. Предчувствие Зотова не обмануло. Рядом с тропой, у покосившегося, влажного от росных капель плетня, лежал Федор Малыгин, устремив в пустоту затянутые мертвенной пленкой глаза. Тело покоилось на боку, ноги согнуты в коленях, руки сложены у лица в молитвенном жесте. «Кающийся грешник», – пришла в голову глупая мысль. Земля вокруг коричневела от пролитой крови.
– Федор? – глухо позвал Решетов, опускаясь возле трупа на корточки. Тронул тело, потом оглянулся – лицо окаменело, застыло в хищной маске – и спросил: – Кто, кто это сделал?
Пиленко невольно отшатнулся и зачастил скороговоркой:
– Я… я не знаю, товарищ капитан. Хозяйка ополоски вылить пошла, а он тут. Бабка в панику, крик подняла, я как увидел, сразу до вас…
Зотов хотел гнать всех взашей, но только сокрушенно вздохнул. Истоптали, как табун, какие теперь следы…
– Я по одному вешать буду, – тихо и страшно сказал Решетов.
– Остынь, Никита, лучше помоги.
Федора с трудом перевалили на спину, тело только начало коченеть, распрямившиеся колени щелкнули мерзко и страшно. Лицо молочно-бледное, рот слегка приоткрыт. На груди и животе насохла кровавая корка, изодранная рубашка обвисла лохмотьями. Ножевые. Больше двух десятков. Зотову сразу вспомнилось убийство Николая Шустова. Малыгина били быстро и сильно, кромсая плоть. Странное чувство, еще несколько часов назад пил с этим человеком чуть не на брудершафт, а сейчас он уже мертв.
– Кто нашел? – спросил Зотов.
– Она. – Пиленко вытолкал сухонькую горбатую бабку.
– Горе какое. – Старуха заохала, схватив голову почерневшими, увитыми толстыми жилами ладонями. – Ой, соколики мои, страху я натерпелась.
– Не каждый день в огороде мертвеца находишь?
– Ась? – Бабка оттопырила кривыми пальцами ухо.
– Я говорю, утро сегодня погожее! – повысил голос Зотов. – Давай рассказывай, как тело нашла!
– Не я нашла, соколик, не я, сыночек мой – Митенька. – Бабка ухватила за руку высоченного тощего парня с косыми глазами и лошадиным лицом.
– Му-уы-ы, – подтвердил Митенька и конвульсивно затряс головой, скаля большие редкие зубы.
– Немой? – Зотов заранее смирился с потерей свидетеля.
– Чего? – Бабка чуть не оторвала себе ухо.
– Говорю, не из болтливых твой Митюшка! Немой?
– Да, батюшка, истинно так! Он у меня ладненький уродился: пузатенькой, ножки крендельком, глазок вострый. Шустрой, спасу нет, ох и радовались мы со стариком-покойничком, Петром Макарычем. – Бабка стремительно перескочила на другую тему. – Ой, любовь у нас крепкая была с Петром Макарычем, очень я его уважала, а он меня ни в жисти не заби…
– Уймись ты с любовью своей, одуванчик божий! – заорал Решетов. – У меня друга убили, а ты про Петра Макарыча твердишь!
– Петр Макарыч, – истово закивала бабка. – Красивый был у меня Петя, высокай…
– Тьфу. – Решетов сплюнул в сердцах.
– Ы-ы-ы, уру, уэр, – завел шарманку Митюша, показывая на труп. – Уэр он, уэр.
– Умер? – уточнил Зотов. – Ну спасибо, экий ты башковитый, сам бы я ни в жизни не догадался! Ты кого рядом с ним видел?
Митя отрицательно затряс головой, все ж разумея по-человечески.
– Ы-ы-ы, икаво. Уэр.
– Уэр, уэр. – Зотов повернулся к Решетову. – Никто ничего, конечно, не видел. Федора зарезали после полуночи, аккурат когда посты пошел проверять.
– Как свинью, – нахмурился капитан. – Такого парня пришили, суки. Мы с ним с сорокового служили, финскую прошли, от границы отступали, последнюю корку делили напополам. У него семья в Киеве. После войны в гости звал. Эх…
– Уэр, у-у-у. – Митька, хныча, размазал по роже слезы и зеленые сопли.
– Враги у Федора были?
– Точно нет, – без раздумий ответил Решетов. – Да если и были, кто мог Малыгина ножиком запороть? Федя подковы играючи гнул, человек силы неимоверной. Он при мне трех финнов в три удара убил. Саперной лопаткой орудовал – залюбуешься.
Зотов смотрел на изувеченный труп. Что-то не вязалось. Предположим, вчера, при фильтрации, упустили врага. По логике он должен затаиться и сбежать при первом удобном случае. Но нет, ночью он убивает Малыгина, с крайней жестокостью. Ладно бы в спину пальнул или из темноты обухом по голове вдарил. Убийца выбрал нож, причем кромсал так, что встал вопрос о старых обидах и счетах. Враг рисковал трижды: выбрав звероподобного Малыгина в качестве цели, глумившись над убитым, а в конце потратив время на придание телу загадочной позы. Зачем? Для отвода глаз?
– Это ублюдки из школы. – Губы Решетова сжались в полоску. – Не знаю как, но ночью они выбрались из подвала.
– Ты с выводами не торопись. – Зотов присел к телу и кончиками пальцев отодрал слипшуюся в крови гимнастерку. Вдоль позвоночника побежали мурашки. На могучей, густо поросшей кучерявыми волосами груди Малыгина красовались вырезанные латинские цифры девять и шесть. Параллель с убийством Шустова вышла прямая.
– Это что? – тупо спросил Решетов.
– Цифры, как у Коли Шустова.
– Хочешь сказать…
– Ничего не хочу, – оборвал капитана Зотов. Слишком много ушей.
– Пиленко! – позвал Решетов.
– Тут.
– Убери Федора. Группу к школе. Быстро.
– Что задумал? – спросил Зотов.
– Сейчас узнаешь.
За руку схватила глуховатая бабка.
– Милок, ты послухай. Митяйка мой яво нашел. Он у меня смекалистый, даром речи лишенный. Речь-то не главное, он, чай, не агитьщик. Яму шесть годиков было, я в поле картоху полола, а ить дожжик зачался. Я Митяйку под дубом оставила, а в дуб молния жахнула. Митяйка умишком и тронулся. Я далече была, прибегла, а он колодой лежит, попалило яму спину и плечи. Ох, горюшко мое, горе. Еле выходила – молоком козьим поила, настоями травяными. Побежал мой Митяюшка, на ножки встал, надежа моя. Одна у нас радость с Петром Макарычем была…
– Понял я, бабушка, понял. – Зотов вырвался из старухиной хватки. Решетов успел скрыться из виду.
– Ы-ы-ы, ау-у, кыаг, ама! – Митяй обнял мать длинными худыми руками и ткнулся ей в грудь непропорционально большой головой.
– Сейчас Решетов дел натворит, – сообщил, чему-то улыбаясь, Шестаков.
– А ты что думаешь?
– Об чем?
– Не прикидывайся. О Малыгине.
– А чего думать? Упокой Господь душу раба божьего Федора. Нынче он, завтра мы.
– Фатализмом балуешься?
– Че?
– Слепой верой в судьбу.
– А-а-а. А чего? Все под Богом ходим. Я вот думаю – хорошо Федю убили, а могли и меня, я тож ночью по деревне шатался. Ты сам пьяный валялся, режь – не хочу. Вот тебе и фитализм.
– Меня не могли, – возразил Зотов, по спине пробежал подленький холодок. – В школе народу полно, часовые на входе, все на виду.
– Оно так. Но все ж фитализм, он штука такая – заковыристая. У меня на лесоповале случай был один: у соседей вага скользнула, сосна рухнула, напарника всмятку, а я в вершке стоял, живой – невредимый, ну разве портки намочил да рожу сучьем оцарапило. Кому повешену быть, тот не утонет.
– Убийство тут каким боком?
– А никаким. Ночью вон старуха Яковлева померла.
– Да ладно? – опешил Зотов.
– Сынов, как собака, раскапывала – хотела на погост оттащить, ну и надорвалась. Хрен кто поплачет об ей.
– Жалко старуху.
– Жалко, – подтвердил Шестаков.
– Ерохину видел? – спросил Зотов, оглядываясь по сторонам.
– Че я, пастух ейный? – неожиданно оскорбился Степан.
– Ну мало ли.
У школы бегали люди. Стоявший навытяжку перед Решетовым партизан сдавленно мямлил:
– Никак нет, товарищ капитан, не выходили они. Лаз из подвала один.
– Тогда как полицаи вышли и зарезали Федора?
– Я без понятия. Мимо нас мыша не проскочила.
– Мыша не проскочила, – передразнил Решетов. – Давай бегом, наизнанку вывернись – тащи бензина литров сто, керосина по дворам поищи. Я спалю на хер этот клоповник!
– Ты все обдумал, Никит? – спросил Зотов.
– А чего думать? Надо было вчера сучар запалить.
– Школу сожжешь? Пересуды пойдут.
– У Федора дети остались. Школу после войны снова отстроим, я, сука, лично раствор буду месить. Кирпич – не люди.
Зотов отступился. Решетов порет горячку, на факты ему наплевать, если задумал чего, уже не отступится, упрямый как черт. А кабинет у директора уютненький был…
Подошел растерянный, еще не отошедший после вчерашнего Аверкин, наряженный в брюки с протертыми коленками и косо пошитый пиджак. С ходу заохал.
– Слышал про Федора, ужас какой! Истинно, человек человеку волк! – И пожаловался: – А меня обокрали, Виктор Палыч, конфуз, да и только. Пока спал, свистнули френч и штаны. Галифешки-то, тьфу, бросовые, у меня таких сотня, а вот френчик знатный, чистая шерсть, подкладочка шелковая, мягкая, как дыхание мамочкино. Обидно. Пришлось рванину надеть. Где это видано, Виктор Палыч?
– Часовых спрашивали?
– Спрашивал, а толку? Ничего не видели, сукины дети, а глазки прячут хитрющие. Часовые и сперли! Знаю я эту породу. – Аверкин погрозил кому-то пальцем. – Надо же до такого додуматься! Неделю не проносил! Подкладочка – шелковая! Ворье! Это Решетов подговорил, я-то знаю!