лениями, а скорее всего тем, что в Копенгагене в уэльских и вельфских кругах он узнал мнение о внуке королевы [110], господствующее тогда в английской королевской семье. Конечно, эта сдержанность вызвала недовольство принца Вильгельма, которое было замечено его окружением и активно раздувалось, так же им пользовались нежелательные военные элементы, считавшие тогда уместной войну против России. Эта идея так сильно захватила генеральный штаб, что генерал-квартирмейстер граф Вальдерзее всерьез обсуждал ее с австрийским послом графом Сечени. Последний же сообщил об этом в Вену, и вскоре после этого император России спросил германского посла фон Швейница: «Зачем вы натравливаете Австрию против меня?»
Граф Филипп Эйленбург, посланник в Ольденбурге, пользовавшийся за свой светский талант особой благосклонностью его величества и часто приглашавшийся ко двору, сообщил моему сыну доверительно, что императору моя политика кажется слишком «русофильской», поэтому моему сыну или мне самому нужно как-то пойти навстречу императору и объясниться с ним, устранив недовольство его величества. «Что здесь можно считать русофильством?» – спросил мой сын. Он хотел бы знать, какие политические действия переходят за грань простой дружественности по отношению к русским, т. е. приносят ущерб нашей политике. Наша внешняя политика является тщательно продуманным целым, которое не под силу понять политикам-любителям и военным, севшим на уши его величеству. Если его величество так падко на интриги, что уже не питает доверия ко мне, то пусть он отпустит с богом моего сына и меня. Мой сын самым честным образом и, не щадя себя, сотрудничал со мной в политике, подорвав свое здоровье в той нестерпимо нервной обстановке, в которой он всегда пребывал. А если от него еще и потребуют теперь политики, зиждущейся на «настроениях», то он предпочтет уйти: и лучше сегодня, чем завтра. Вероятно, ждавший другого ответа, граф Эйленбург сразу сменил тон и настоятельно просил не делать из его замечаний никаких выводов, ведь он просто не так выразился. Через несколько дней, когда Берлин посещал персидский шах [111], император дал указание моему сыну, что печать должна выступить против нового русского займа, потому как он не желает, чтобы еще большие суммы немецких денег, затраченные на покупку русских бумаг, оказались в России, которая оплачивает ими только свои военные приготовления. На эту опасность ему указало одно высокопоставленное военное лицо, в тот же день было установлено, что это военный министр генерал фон Верди. Мой сын ответил, что дело обстоит совершенно иначе: речь идет лишь о конверсии прежних русских займов, поэтому наилучший случай для немецких держателей бумаг получить наличные деньги и избавиться от русских бумаг, по которым Россия, в случае войны, быть может, перестала бы выплачивать проценты Германии. Россия желала при этом извлечь выгоду: в дальнейшем по одному займу платить одним процентом меньше, и для этого имеется благоприятная конъюнктура на денежном рынке, следовательно, препятствовать здесь не следует. Если мы откажемся от русских бумаг, то их заберут французы, и сделка будет заключена в Париже. Его величество продолжал настаивать на том, чтобы немецкая пресса выступила против этой русской финансовой операции; он даже вызвал уже одного из советников министерства иностранных дел к себе, чтобы дать ему соответствующее указание. Мой сын заявил, что если ему не удалось передать его величеству положение дел, то он просит вызвать с докладом министра финансов, потому как официозные статьи такого толка не могут быть написаны, прежде чем будет заслушан рейхсканцлер, ведь они окажут влияние на политику в целом. Его величество в ответ на это распорядился, чтобы мой сын срочно известил меня о желании императора открыть в печати кампанию против русской финансовой операции, и через адъютанта распорядился передать заместителю отсутствовавшего как раз в это время министра финансов, что совету старейшин берлинской биржи следует приказать воспрепятствовать займу.
Глава 3Письма
Чрезвычайно затянутое присоединение к договору от 20 апреля средних немецких государств [112], которые по этому поводу совещались в Бамберге [113]; попытки графа Буоля спровоцировать войну, потерпевшие крах вследствие очищения Молдавии и Валахии русскими войсками [114]; предложенный ими союз с западными державами[115], заключенный 2 декабря втайне от Пруссии; четыре пункта Венской конференции [116] и дальнейший ход событий вплоть до Парижского мира, заключенного 30 марта 1856 г., – все это описал по архивным материалам Зибель. Мое же официальное отношение ко всему этому изложено в сочинении «Preussen im Bundestage» («Пруссия в Союзном сейме»). О том, что творилось в это время в кабинете, о разных идеях и влияниях, коими определялись действия короля в изменявшихся условиях, меня тогда извещал генерал фон Герлах. Привожу самые интересные отрывки из его писем. Для этой переписки с осени 1855 г. мы завели что-то вроде шифра: государства обозначались названиями известных нам деревень, люди же назывались – не без юмора – именами шекспировских персонажей.
«Берлин, 24 апреля 1854 г.
Соглашение, которое Фра Диаволо (Мантейфель) заключил с (фельдцейхмейстером) [117] Гессом таково, что я не могу назвать это иначе как проигранным сражением. Все мои военные расчеты, все ваши письма, решительно доказывавшие, что Австрия никогда не решится без нас прийти к какому-либо ясному соглашению с Западом (т. е. с западными державами), прошли даром. Они испугались тех, кто запуган сам, нельзя исключить (и в этом придется согласиться с Фра Диаволо), что именно из страха Австрия решилась на смелый прыжок в сторону Запада. Теперь это соглашение стало совершившимся фактом и нам необходимо, как после проигранного боя, собрать рассеянные силы, чтобы снова дать отпор врагу. Прежде хотелось бы заметить, что в договоре все основано на взаимном соглашении. Но именно поэтому самым скорым и весьма скверным последствием будет то обстоятельство, что, если мы позволим себе правильное, с нашей точки зрения, истолкование этого, нас немедленно обвинят в двуличии и вероломстве. Нам теперь, прежде всего, нужно стать толстокожими, а затем, пока еще не произошло столкновения, постараться предупредить это и немедленно изложить и в Вене, и во Франкфурте наше толкование договора. Ведь при нынешнем раскладе у сильного и смелого министра иностранных дел руки еще не связаны. В Петербурге все нужные шаги мы предпринимаем самостоятельно и можем, стало быть, оставаться последовательными и договориться во всяком случае о взаимности и обо всем том, чего недостает в договоре. Я постарался утихомирить по мере своих сил Будберга и графа Г. фон М (юнстера), Нибур весьма усердно и активно работает в том же направлении, держит себя, как всегда, ловко и превосходно. Но нет толку латать эти прорехи, ведь это неблагодарная работа. Такова человеческая природа, а значит, и природа нашего государя: если с помощью одного слуги он подстрелил козла, а тем более косулю, то этого слугу он больше всего и приближает к себе, а с разумными и верными друзьями становится холоден. Видимо, я как раз сейчас нахожусь в таком положении, и, право, оно незавидное…
Шарлоттенбург, 9 августа 1854 г.
…Фра Диаволо до сих пор вполне благоразумен, но, как вы знаете, на него полагаться нельзя. Вам, как я думаю, предстоит наставить обе стороны на путь истины. Во-превых, постарайтесь внушить вашему приятелю Прокешу разумную политику и дайте ему понять, что теперь нет повода потворствовать Австрии в ее стремлении к войне с Россией, а затем вам нужно указать немецким государствам тот путь, которым они должны шагать… Это ужасно, что пребывание короля Фридриха-Вильгельма в Мюнхене снова возбудило энтузиазм германомании. Мечта о немецкой резервной армии во главе с ним – это чепуха, плохо влияющая на политику. Людовик XIV говорил: «Государство – это я». Его величество имеет гораздо больше оснований сказать: «Германия – это я».
Л. ф. Г.».
Следующее письмо, которое я получил от кабинет-советника Нибура, еще более прояснило настроения при дворе.
«Путбус, 22 августа 1854 г.
…Разумеется, невозможно закрывать глаза на благие намерения, если они даже направлены, по моему мнению, не туда, куда нужно, и реализуются не так, как следует. Я не отрицаю также права блюсти свои интересы, даже если они абсолютно противоположны тому, что я не могу не считать правильным. Но отсутствие правды и ясности может нагнать на меня отчаяние, поэтому я вынужден требовать их. Я не могу упрекнуть нашу политику в нечестности по отношению к другим государствам, но она заслуживает этого упрека по отношению к нам самим. Если бы мы сказали, в чем истинные мотивы такого поведения, вместо того, чтобы делать вид, будто отдельные акты нашей политики логически происходят из ее правильных основных идей, то сейчас наше положение было совершенно иным и мы могли бы многого избежать. Истинная причина нашего отказа от участия в венских совещаниях после прибытия англо-французского флота в Дарданеллы [118] и акцентирования нашей поддержки в Петербурге требований западных держав и Австрии заключается в ребяческом страхе, как бы не оказаться исключенными из “европейского концерта” [119] и “не утратить положения великой державы”. Нельзя представить ничего более нелепого, чем это. Ведь болтать об “европейском концерте”, пока две державы ведут войну с третьей, – это прямо-таки деревянное железо; а положением великой державы мы, право, обязаны не благоволению к нам Лондона, Парижа или Вены, а доблести нашего меча. К этому все время примешивается известное раздражение против России, которое я готов понять и разделить, но которому нельзя сейчас поддаваться, потому как это нанесет нам вред. Где нет честности перед самим собой, там нет и ясности. Мы живем и действуем так (хотя все же не столь спонтанно), как в Вене: там, будто в сонном дурмане, они все время ведут себя так, как будто война России уже объявлена. Но как же можно в одно и то же время быть нейтральным, выступать в роли мирного посредника и в то же время рекомендовать вещи, подобные предложениям, сделанным морскими державами