С русскими не играют — страница 19 из 28

Л. ф. Г.».


Я писал в ответ:


«Франкфурт, 30 мая 1857 г.


Я отвечаю на ваши последние два письма, подавленный сознанием ограниченности человеческого слова, тем более письменного. Каждая попытка объясниться вызывает новые недоразумения; человеку не дано высказаться целиком на бумаге или устно, и нам не добиться, чтобы другие восприняли высказываемые нами обрывки мыслей так, как мы их сами воспринимаем. Это происходит отчасти из-за несовершенства нашей речи по сравнению с мыслью, отчасти по той причине, что внешние факты, привлекаемые нами, не представляются двум разным людям в одинаковом свете, разве только один из них согласен принимать взгляды другого на веру, не имея собственного мнения. К различным препятствиям, вроде дел, гостей, хорошей погоды, лени, болезни детей и собственного недомогания, присоединилось упомянутое чувство. Все вместе стало причиной того, что у меня не хватало духа ответить на вашу критику новыми доводами, каждый из которых сам по себе страдает неполнотой и имеет свои слабые стороны. При оценке этих доводов примите во внимание, что я оправляюсь от болезни и выпил сегодня первый стакан мариенбадской. Если наши взгляды не сходятся, ищите причину этого отличия в писательском зуде, а по сути дела, я неизменно утверждаю, что мы с вами согласны. Принцип борьбы с революцией я также разделяю, но считаю неправильным выставлять Луи-Наполеона как единственного или хотя бы только по преимуществу представителя революции. Я не считаю возможным проводить этот принцип в политике так, чтобы даже самые отдаленные его следствия ставились выше любых других соображений, чтобы он был, так сказать, единственным козырем в игре и самая малая карта его побивала даже туза другой масти. Много ли осталось еще в современном политическом мире таких институтов, которые не выросли бы из революционной почвы? Возьмите Испанию, Португалию, Бразилию, все американские республики, Бельгию, Голландию, Швейцарию, Грецию, Швецию, наконец, Англию, до сих пор сознательно опирающуюся на славную революцию 1688 г. А на те владения, которые нынешние немецкие государи отвоевали частью у императора и империи, частью у равных им владетельных князей, частью у собственных сословий, даже у них самих нет в полной степени легитимных прав. Да и мы сами в нашей государственной жизни не можем избежать использования революционных основ. Многие из подобных явлений уже укоренились, и мы к ним привыкли, как ко всем тем чудесам, которые окружают нас повсюду и именно поэтому уже не кажутся нам чудесными. Однако это никому не мешало ограничить понятие «чуда» явлениями, никак не более чудесными, чем факт нашего собственного рождения или повседневная человеческая жизнь. Признавать какой-нибудь принцип главенствующим и всеобъемлющим я могу лишь в той степени, в какой он оправдывает себя при всех обстоятельствах и во все времена. Положение: «изначально порочное не исправится с течением времени» остается верным с точки зрения учения. Но даже тогда, когда революционные явления прошлого не были освящены такой давностью, чтобы о них можно было сказать словами ведьмы из «Фауста» о своем адском зелье («у меня имеется флакон; я лакомлюсь порой сама, когда придется. Притом нисколько не воняет он»); даже тогда люди не всегда были так целомудренны, чтобы воздержаться от любовных прикосновений. Довольно антиреволюционные правители называли Кромвеля «братом» и искали его дружбы, когда она казалась полезной. Весьма почтенные государи вступили в союз с Генеральными штатами [161] в Голландии, еще до того, как они были признаны Испанией. Вильгельма Оранского [162] и его преемников в Англии наши предки считали вполне кошерными даже в те времена, когда Стюарты еще предъявляли свои права на престол. А Соединенным Штатам Северной Америки мы простили их революционное происхождение еще по Гаагскому договору 1785 г. [163]. Царствующий ныне король Португалии [164] посетил нас в Берлине. Мы породнились бы с домом Бернадота [165], если бы не появились случайные препоны. Но когда и по каким признакам все эти силы перестали быть революционными? Несомненно, их нелегитимное происхождение прощается им с того момента, как они перестают быть опасными для нас, да и после принципиальных возражений не возникает, если они без всякого раскаяния и даже с гордостью продолжают признавать бесправие своим источником. До Французской революции я не вижу примера, чтобы какой-нибудь государственный деятель – даже самый добросовестный и христианнейший – вздумал подчинить все свои политические устремления, все свое отношение к внутренней и внешней политике, принципу «борьбы с революцией», и только этим принципом оценивал бы взаимоотношения с другими странами. Но ведь принципы американской или английской революции очень похожи на те, которые во Франции привели к нарушению правопреемственности, если не говорить о размахе кровопролития и различных, смотря по национальному характеру, бесчинствах в области религии. Я не могу допустить, чтобы до 1789 г. не было ни одного такого же христианского и консервативного политического деятеля, так же хорошо сознававшего, в чем зло, как вы и я, и чтобы он не обратил внимания на истинность того принципа, который мы считаем основой всякой политики. Я не вижу к тому же, чтобы мы применяли этот принцип ко всем революционным явлениям после 1789 г. так же строго, как к Франции. Подобное правовое состояние в Австрии, процветание революции в Португалии, Испании, Бельгии и в насквозь революционной современной Дании, открытое исповедание и пропаганда основных революционных ценностей английским правительством, применение их хотя бы в нейенбургском конфликте – это все не мешает нам смотреть на отношения нашего короля с монархами этих стран терпимее, чем на его отношения с Наполеоном III. Что же такого особенного в Бонапарте и во Французской революции вообще? Нелегитимное происхождение Бонапартов, конечно, – значительное обстоятельство, но то же мы видим в Швеции, где оно, тем не менее, не влечет таких последствий. Быть может, что-либо «особенное» заключается именно в семействе Бонапартов? Но не оно же пробудило революцию, и устранить революцию, или хотя бы обезвредить ее не удастся даже если истребить эту семью. Революция намного старше Бонапартов, и ее основание куда шире Франции. Если искать ее источник на земле, то это подобает делать не во Франции, скорее в Англии, если не еще раньше в Германии или Риме, зависит от того, будем ли мы во всем винить крайности реформации или римского католицизма, или внедрение римского права в германский мир. Наполеон I начал с того, что с успехом использовал французскую революцию в своих честолюбивых целях, а затем безуспешно пытался побороть совершенно негодными средствами. Он бы с большим удовольствием вычеркнул ее из своего прошлого, после того как сорвал и присвоил ее плоды. Он содействовал революции в гораздо меньшей степени, чем три предшествовавшие ему Людовика – утверждением абсолютизма при Людовике XIV, непристойностями регентства [166] и Людовика XV, слабостью Людовика XVI, который при утверждении конституции 14 сентября 1791 г. заявил, что революция окончена, во всяком случае, она созрела. Бурбоны, даже если забыть Филиппа Эгалитэ, сделали для революции больше, чем все Бонапарты, вместе взятые. Как и всякий абсолютизм, бонапартизм – только плодородная почва для семян революции, сам он ее не порождает. Это совсем не значит, что я оставляю бонапартизм вне сферы революционных явлений. Но я хочу показать его без примесей, вовсе не присущих ему неотъемлемо. Я отношу к таковым несправедливые войны и завоевания. Они не являются характерным свойством семейства Бонапартов или названной их именем системы правления. Законные наследники древних тронов тоже владеют этим умением. Людовик XIV в меру своих сил распоряжался в Германии не менее свирепо, чем Наполеон, и если бы последний со своими задатками и наклонностями родился сыном Людовика XVI, то, верно, также отравил бы нам существование. Завоевательные склонности свойственны Англии, Северной Америке, России и другим не менее, чем наполеоновской Франции. Если хватит сил и представится случай, то даже самую легитимную монархию вряд ли остановит скромность или любовь к справедливости. У Наполеона III этот инстинкт, как кажется, не доминирует. Он не полководец, и в случае большой войны, которая ознаменовалась бы крупными победами или поражениями, взгляды французской армии, носительницы его господства, были бы скорее устремлены на какого-нибудь удачливого генерала, чем на императора. Поэтому его стремление к войне возможно только под влиянием внутренних опасностей. Но такая необходимость явилась бы с самого начала и легитимному королю Франции, если бы он теперь пришел к власти. Итак, ни память о дяде с его жаждой завоеваний, ни сам факт незаконного происхождения власти нынешнего императора французов не дают мне права оценить его как исключительного представителя революции и как предпочтительный объект борьбы с революцией. Второй порок он разделяет со многими существующими властями, а в первом заподозрить его можно пока не больше, чем других. Вы обвиняете его в том, уважаемый друг, что он якобы не сможет удержаться, если все вокруг не будет устроено так же, как у него. Если бы я признал это справедливым, то этого было бы достаточно, чтобы поколебать мое мнение. Но отличие бонапартизма от республики в том и состоит, что ему нет надобности силой распространять свои принципы управления. Даже Наполеон I не стремился навязать свою форму правления тем странам, которые прямо или косвенно не были присоединены к Франции. Соревнуясь друг с другом, они добровольно подражали ему. С некоторых пор угрожать революцией другим странам стало специальностью Англии, и, если бы Луи-Наполеон хотел того же, что Пальмерстон, мы давно бы уже стали свидетелями восстания в Неаполе. Распространяя революционные порядки на соседние страны, французский император создал бы трудности для самого себя. Учитывая, что он убежден в несовершенстве нынешних французских порядков, в интересах упрочения своего господства и своей династии ему выгоднее подвести под собственную власть более прочное основание, чем то, каким может служить для него революция. Получится ли у него сделать это – другой вопрос, но ни в коей мере он не закрывает глаз на недостатки и опасности бонапартистской системы правления, так как он прямо об этом говорит и жалуется на нее. Сегодняшняя форма правления не является для Франции чем-то произвольным, что Луи-Наполеон мог бы установить или изменить. Она досталась ему чем-то заранее данным, и, видимо, это единственный способ, которым можно будет управлять Францией еще долгое время. Для чего-либо иного нет основания: оно либо отсутствует в самом национальном характере, либо было разрушено и утрачено. Если бы сейчас на троне очутился Генрих V, то и он не мог бы править по-другому, если бы вообще оказался в состоянии править. Луи-Наполеон не создавал революционные порядки своей страны, он добыл власть не путем восстания против