С ружьем на динозавра — страница 63 из 144

Океан под высоким красным солнцем был чернее, чем обычно. Рыжая мгла сплавляла его с небом. День был удивительно жарким, как будто предвещал одну из тех исключительно редких и невообразимо яростных бурь, которые несколько раз в году проносятся по планете. Были основания считать, что ее единственный обитатель контролирует климат и вызывает эти бури сам.

Еще несколько месяцев мне придется смотреть из этих окон, с высоты наблюдать восходы белого золота и скучного багрянца, время от времени отражающиеся в каком-нибудь жидком извержении, в серебристом пузыре симметриады, следить за движением наклонившихся от ветра стройных быстренников, встречать выветрившиеся, осыпающиеся мимоиды. В один прекрасный день экраны всех видеофонов наполнятся светом, вся давно уже мертвая электронная система сигнализации оживет, запущенная импульсом, посланным с расстояния сотен тысяч километров, извещая о приближении металлического колосса, который, протяжно грохоча гравиторами, снизится над океаном. Это будет «Улисс», или «Прометей», или какой-нибудь другой большой крейсер дальнего плавания. Люди, спустившиеся с плоской крыши станции по трапу, увидят шеренги бронированных массивных автоматов, которые не делят с человеком первородного греха и настолько невинны, что выполняют любой приказ — вплоть до полного уничтожения себя или преграды, которая стоит у них на пути, если так была запрограммирована их кристаллическая память. А потом звездолет поднимется, обогнав звук, и лишь затем конус разбитого на басовые октавы грохота достигнет океана, а лица всех людей на мгновение прояснятся от мысли, что они возвращаются домой.

Но у меня нет дома. Земля? Я думаю о ее больших, переполненных людьми, шумных городах, в которых потеряюсь, исчезну почти так же, как если бы совершил то, что хотел сделать на вторую или третью ночь — броситься в океан, тяжело волнующийся внизу. Я утону в людях. Буду молчаливым и внимательным, и за это меня будут ценить товарищи. У меня будет много знакомых, даже приятелей, и женщины, а может, и одна женщина. Некоторое время я должен буду делать усилие, чтобы улыбаться, раскланиваться, вставать, проделывать тысячи мелочей, из которых складывается земная жизнь. Потом все войдет в норму. Появятся новые интересы, новые занятия, но я не отдамся им весь. Ничему и никому никогда больше. И быть может, по ночам буду смотреть на небо, туда, где тьма пылевой тучи, как черная занавеска, скрывает блеск двух солнц, и вспоминать все, даже то, что я сейчас думаю. И еще я вспомню со снисходительной улыбкой, в которой будет немножко сожаления, но в то же время и превосходства, мое безумие и надежды. Я вовсе не считаю себя, того, который будет, хуже, чем тот Кельвин, который был готов на все для дела, названного Контактом. И никто не сможет меня осудить.

В кабину вошел Снаут. Он осмотрелся, взглянул на меня. Я встал и подошел к столу.

— Тебе что-нибудь нужно?

— Мне кажется, ты изнываешь от безделья, — сказал он, моргая. — Я мог бы тебе дать кое-какие вычисления, правда, это не срочно…

— Спасибо, — усмехнулся я. — Не требуется.

— Ты в этом уверен? — спросил он, глядя в окно.

— Да. Я размышлял о разных вещах и…

— Лучше бы ты поменьше размышлял.

— Ах, ты абсолютно не понимаешь, о чем речь. Скажи мне, ты… веришь в Бога?

Он быстро взглянул на меня.

— Ты что?! Кто же в наши дни верит…

В его глазах тлело беспокойство.

— Это не так просто, — сказал я нарочито легким тоном. — Я не имею в виду традиционного Бога земных верований. Я не знаток религии и, возможно, не придумал ничего нового… ты, случайно, не знаешь, существовала ли когда-нибудь вера… в ущербного Бога?

— Ущербного? — повторил он, поднимая брови. — Как это понять? В определенном смысле боги всех религий ущербны, ибо наделены человеческими чертами, только укрупненными. Например, Бог Ветхого Завета был жаждущим раболепия и жертвоприношений насильником, завидующим другим богам… Греческие боги из-за своей скандальности, семейных распрей были в неменьшей степени по-людски ущербны…

— Нет, — прервал я его. — Я говорю о Боге, чье несовершенство не является следствием простодушия создавших его людей, а представляет собой его существеннейшее имманентное свойство. Это должен быть Бог, ограниченный в своем всеведении и всемогуществе, который ошибочно предвидит будущее своих творений, которого развитие предопределенных им самим явлений может привести в ужас. Это Бог… увечный, который желает всегда больше, чем может, и не сразу это осознает. Он сконструировал часы, но не время, которое они измеряют. Системы или механизмы, служащие для определенных целей, но они переросли эти цели и изменили им. И сотворил бесконечность, которая из меры его могущества, какой она должна была быть, превратилась в меру его безграничного поражения.

— Когда-то манихейство… — неуверенно заговорил Снаут; сдержанная подозрительность, с которой он обращался ко мне в последнее время, исчезла.

— Но это не имеет ничего общего с первородством добра и зла, — перебил я его сразу же. — Этот Бог не существует вне материи и не может от нее освободиться, он только жаждет этого…

— Такой религии я не знаю, — сказал он, немного помолчав. — Такая никогда не была… нужна. Если я тебя хорошо понял, а боюсь, что это так, ты думаешь о каком-то эволюционирующем Боге, который развивается во времени и растет, поднимаясь на все более высокие уровни могущества, к осознанию собственного бессилия? Этот твой Бог — существо, которое влезло в божественность, как в ситуацию, из которой нет выхода, а поняв это, предалось отчаянию. Да, но отчаявшийся Бог — это ведь человек, мой милый. Ты говоришь о человеке… Это не только скверная философия, но и скверная мистика.

— Нет, — ответил я упрямо. — Я говорю не о человеке. Может быть, некоторыми чертами он и отвечает этому предварительному определению, но лишь потому, что оно имеет массу пробелов. Человек, вопреки видимости, не ставит перед собой целей. Их ему навязывает время, в котором он родился, он может им служить или бунтовать против них, но объект служения или бунта дан извне. Чтобы изведать абсолютную свободу поисков цели, он должен был бы остаться один, а это невозможно, поскольку человек, не воспитанный среди людей, не может стать человеком. Этот… мой, это должно быть существо, не имеющее множественного числа, понимаешь?

— А, — сказал он, — и как я сразу… — и показал рукой на окно.

— Нет, — возразил я. — Он тоже нет. Он упустил шанс превратиться в Бога, слишком рано замкнувшись в себе. Он скорее анахорет, отшельник космоса, а не его Бог… Он повторяется, Снаут, а тот, о котором я думаю, никогда бы этого не сделал. Может, он как раз подрастает в каком-нибудь уголке Галактики и скоро в порыве юношеского упоения начнет гасить одни звезды и зажигать другие. Через некоторое время мы это заметим…

— Уже заметили, — кисло сказал Снаут. — Новые и Сверхновые… По-твоему, это свечи его алтаря?

— Если то, что я говорю, ты хочешь трактовать так буквально…

— А может, именно Солярис — колыбель твоего божественного младенца, — добавил Снаут. Он все явственнее улыбался, и тонкие морщинки окружили его глаза. — Может, именно он и является, если встать на твою точку зрения, зародышем Бога отчаяния, может, его жизненная наивность еще значительно превышает его разумность, а все содержимое наших соляристических библиотек — только большой каталог его младенческих рефлексов…

— А мы в течение какого-то времени были его игрушками, — докончил я. — Да, это возможно. Знаешь, что тебе удалось? Создать совершенно новую гипотезу по поводу Соляриса, а это действительно кое-что! И сразу же получаешь объяснение невозможности установить контакт, отсутствию ответов, определенной — назовем это так — экстравагантности в обхождении с нами; психика маленького ребенка…

— Отказываюсь от авторства, — буркнул стоявший у окна Снаут.

Некоторое время мы смотрели на черные волны. У восточного края горизонта в тумане вырисовывалось бледное продолговатое пятнышко.

— Откуда у тебя взялась эта концепция ущербного Бога? — спросил он вдруг, не отрывая глаз от залитой сиянием пустыни.

— Не знаю. Она показалась мне очень, очень верной. Это единственный Бог, в которого я был бы склонен поверить, чья мука не есть искупление, никого не спасает, ничему не служит, она просто есть.

— Мимоид, — совсем тихо, каким-то другим голосом сказал Снаут.

— Что? А, да. Я его уже заметил. Он очень старый.

Мы оба смотрели в подернутую рыжей мглой даль.

— Полечу — неожиданно для себя сказал я. — Тем более я еще ни разу не выходил наружу а это удачный повод. Вернусь через полчаса.

— Что такое? — У Снаута округлились глаза. — Полетишь? Куда?

— Туда. — Я показал на маячившую в тумане глыбу. — А почему бы нет? Возьму маленький вертолет. Было бы просто смешно, если бы на Земле мне пришлось когда-нибудь признаться, что я, солярист, ни разу не коснулся ногой поверхности Соляриса.

Я подошел к шкафу и начал рыться в комбинезонах. Снаут молча наблюдал за мной, потом произнес:

— Не нравится мне все это.

— Что? — Держа в руках комбинезон, я обернулся. Меня охватило уже давно не испытанное возбуждение. — О чем ты? Карты на стол! Боишься, как бы я что-нибудь… Чушь! Даю слово, что нет. Я даже не думал об этом. Нет, действительно нет.

— Я полечу с тобой.

— Спасибо, но мне хочется одному. Это Что-то новое, Что-то совсем новое. — Я говорил быстро, натягивая комбинезон.

Снаут бубнил еще Что-то, но я не очень прислушивался, разыскивая нужные мне вещи. Когда я надевал скафандр, он вдруг спросил:

— Слушай, слово еще имеет для тебя какую-нибудь ценность?

— О господи, Снаут, ты все о том же! Имеет. И я тебе уже его дал. Где запасные баллоны?


Впервые я был один над океаном; впечатление совершенно иное, чем то, которое испытываешь, глядя из окна станции. Может, это объяснялось высотой полета; я скользил всего лишь в нескольких десятках метров над волнами. Теперь я не только знал, но и чувствовал, что переливчато, жирно блестящие горбы и провалы раскинувшейся подо мной пучины двигаются не так, как морской прилив или облако, но как животное. Неустанные, хоть и чрезвычайно медленные судороги мускулистого нагого тела — так это выглядело; сонно опадающие хребты волн пылали пенным пурпуром. Когда я развернулся, чтобы выйти точно на курс неспешно дрейфующего мимоида, солнце ударило мне прямо в глаза, заиграло кровавыми молниями в выпуклых стеклах, а сам океан стал чернильно-синим с проблесками темного огня.