Но завтра в поселок поехать не удалось: помешало какое-то заседание. Грошев решил: «Поеду на той неделе». И… потекли одна неделя за другой…
Сначала Грошев мысленно говорил себе: «Надо, надо поехать разоблачить травника».
Потом повелительная форма сменилась вопросительной: «Когда же я поеду разоблачать травника?!»
А потом Евгений Петрович, тревожа свою совесть, мысленно стал говорить самому себе уже в прошедшем времени: «Так я и не поехал разоблачать травника!»
Потом он совсем забыл о своей поездке к целителю и о встрече с ним в клинике, как вдруг — когда уже пришла весна и липы на улицах города пышно зазеленели — он опять встретил на улице Семена Васильевича Столбунова.
Худрук «Забавной игрушки» сменил бурки и ватное полупальто на светлую шляпу и пижонский демисезон, но был такой же: шумный, крикливый и напористый. Сразу же сообщил Грошеву, что из артели изгнан, устраивается на новое место, а пока решил жениться. Вот ждет невесту на свидание. Она — кустарь, делает дамские шляпы. Влюблена в него, как кошка.
— Слушай, Семен, — сказал ему Грошев, — а ведь твой кудесник, любимец богов, травник этот, оказался жулик…
— Еще какой! — восторженно подхватил Столбунов. — Стопроцентный. Да достаточно было взглянуть на его рожу — разбойничья же рожа. Бородища — по пояс, глазки свинячьи. Тьфу!.. Он, брат, уже того, разоблачен и низринут.
— Кто же его разоблачил? — поразился Грошев.
— Народ разоблачил, пациенты. Ведь он что делал? Он не только прием дома вел, он еще, оказывается, скотина, подружился с одним болваном — заведующим почтой — и с его помощью списывал себе в книжечку обратные адреса людей, которые письма присылали в наш поселок.
Грошев удивился:
— Зачем он это делал?
— А он по этим адресам рассылал потом свои проспекты. И так вступал с людьми в переписку по всей страде. Ловко? По сто рублей брал за каждую посылку с травкой — наложным платежом. И всем ото всех болезней посылал одну и ту же травку. Чуешь?! Сейчас эти сотняжки назад рассылают… пострадавшим. Но, между прочим, эта переписка его как раз и погубила. Люди стали писать в министерство, в редакции, всюду. А больше всех его подсек один пастушок колхозный, откуда-то из Заволжья. Он получил обращение травника, да и бухнул письмо прямо в министерство здравоохранения. Так, мол, и так, травник просит с меня сто рублей за излечение сестры-девочки. «Я, пишет, готов ему заплатить, но напиши, товарищ министерство: научный ли это травник, можно ли ему верить?» Ну, и пошла писать комиссия!.. Меня тоже таскали… за то, что я его, подлеца, рекламу раздавал знакомым!.. Но установили, что корысти не было, и отпустили с миром… Прокурор сказал: «Общественное порицание вам объявляю, гражданин Столбунов». Вот, брат, какие дела!
— Общественное порицание ты действительно заработал, — сказал Грошев. — И я хочу с тобой серьезно поговорить, Семен!
— О чем?
— О тебе!
На красном лице Столбунова появилось удивленное выражение, которое вдруг сменилось широчайшей и сладчайшей улыбкой: у памятника Тимирязеву стояла, посматривая по сторонам, пышная блондинка.
— Пришла! — тихо сказал Столбунов. — Будь здоров, до следующего раза!
И поспешил навстречу влюбленной шляпнице.
Евгений Петрович медленно пошел вверх по бульвару, к Пушкинской площади. То, что он услышал от Столбунова про травника, радовало Грошева, но совесть его была уязвлена: ведь паука-то вымели без его помощи. А если бы он, Грошев, тогда еще, сразу же после встречи в клинике, поехал в поселок, жулик травник был бы разоблачен гораздо раньше, меньше было бы у кого-то огорчений, разбитых надежд, может быть, даже слез.
«Все моя общественная инертность, загораюсь и быстро остываю, не довожу начатого дела до конца», — ругал себя Евгений Петрович. Он был очень недоволен собой, и это неприятное чувство долго не покидало его.
1952
ДОЗРЕЛ!
Дом был деревянный, облезлый и очень густо заселенный. Стоял он на тихой окраинной улице. Жили в доме разные люди, но все как один считали, что Петр Крюков, бывший проводник жестких вагонов, уволенный за какие-то темные делишки (он занимал комнату на втором этаже), пьяница и дебошир, которому «не сносить головы».
Портной-брючник Иван Макарович, философ и моралист, говорил про Петра Крюкова так:
— Что такое Петр Крюков? Петр Крюков есть явление хулигана. Как таковой он не может долго удержаться в порах нашего социалистического организма. Дайте срок — и он, как бы это сказать, дозреет и перед всем обществом себя докажет. Тут его и… прекратят!
— Скорей бы уж его… прекратили, — вздыхали женщины. — А то ведь каждую ночь слушать его выражения — сил нет!
— Потерпите, товарищи женщины. Я так думаю, что уже недолго вам осталось страдать!
Дозревал Петр Крюков громко и очень беспокойно для окружающих.
Непонятно было, где он достает средства к жизни. Почти каждую ночь в маленькой комнате на втором этаже деревянного дома стоял дым коромыслом.
Раненым быком ревел баян, пол дрожал под каблуками плясунов, хриплыми тенорами гости Петра Крюкова орали лихие частушки.
Как-то после очередной такой попойки к портному заглянула Дуся Чижова, продавщица мороженого, многострадальная соседка Петра Крюкова, поздоровалась и сказала:
— Иван Макарович, я насчет Крюкова. Жить же невозможно. Давайте напишем куда следует про него. Вы человек образованный — помогите.
Иван Макарович отставил пышущий жаром утюг, посмотрел на Дусю из-под очков ироническим взглядом и едко заметил:
— Между прочим, поспешность нужна лишь для ловли блох.
— Он ведь целый год так выкаблучивает, Иван Макарович.
— Все равно рано! Заявление твое может играть роль лишь в домовом масштабе. А нужно, чтобы Петр Крюков доказал себя как явление хулигана для всего общества. По-моему, он вот-вот дозреет. Я каждый день, когда газету раскрываю, ищу про него заметку, а то и фельетон.
— У меня дети через него плачут, Иван Макарович.
— Потерпи, Дуся, немного осталось ждать. А заявление сейчас подадим — хлопот не оберешься. Поди доказывай! А тут он сам себя не сегодня-завтра разоблачит. Думаю я, что обязательно он кого-нибудь побьет на трамвайной остановке. Или там в пивной набуянит. Его и заберут. Вот увидишь.
— Обожду еще день, Иван Макарович, и тогда без вашей подписи сама подам заявление.
Вечером того же дня Иван Макарович сидел на скамеечке около дома и, покуривая, болтал с дворником Багровым. Вечер был тихий, пригожий. Вдруг из-за угла вышел Петр Крюков. Был он по обыкновению пьян. Кепка сдвинута на затылок, руки в карманах.
— Здорово, кривая игла! — кивнул он портному.
— Здравствуйте! — кротко сказал Иван Макарович.
— Дышишь?
— Дышу-с.
— А ну, подвинься.
Иван Макарович подвинулся. Петр Крюков тяжело плюхнулся на скамейку и подозрительно посмотрел на портного.
— Ты чего, кривая игла, про меня на дворе треплешь?
— Ничего я про вас не треплю, товарищ Крюков.
— Нет, треплешь. Ты зачем меня недозрелым называешь?
— Я не в том смысле, — сказал Иван Макарович, поднимаясь.
— Сиди! — Петр Крюков схватил портного за руку и потянул вниз. — Я тебе сейчас покажу, какой я недозрелый.
С этими словами он взял Ивана Макаровича одной рукой за грудь, а другой звонко ударил его по щеке. Дворник Багров тихо ахнул и схватил хулигана за плечи. Тот обернулся и пнул дворника ногой в живот. Началась свалка.
А через пять дней Иван Макарович стоял с перевязанной головой в камере народного судьи и, показывая на угрюмо молчавшего Петра Крюкова, говорил горячо и убежденно:
— Что такое Петр Крюков, граждане судьи? Скажу как потерпевший: Петр Крюков — есть окончательно созревшее явление хулигана.
1939
ВАСЬКИНА МАМАША
Недавно наш вагоноремонтный завод в течение нескольких дней трясло, словно в лихорадке.
Не самый завод, конечно, трясся — тряслись его работники. Даже директор завода Петр Петрович, мужчина солидный, выдержанный, спокойный, и тот разок щелканул зубами!
И главное — происходило все это не в конце месяца, когда на штурм программы поднимаются у нас, можно сказать, все, от мала до велика, и под воинственный грохот барабанов нашей многотиражки устремляются в атаку. В такие дни лихорадка становится нормальным состоянием заводских заправил и никого не удивляет. Нет, тут все произошло в середине месяца, при тихой и ясной погоде. При этом переполох и лихорадку вызвала не какая-нибудь комиссия из двенадцати обследователей-волкодавов, а невидная старушка, вдова кузнеца и мать нашего слесаря Васи Губкова.
Дело в том, что Вася Губков забаловался, стал выпивать. Один раз прогулял — простили, второй раз прогулял — замяли, а на третий раз парень устроил в пивнушке, где обмывал получку, небольшой «кордебалет» — и окончательно опозорил высокое звание рабочего человека.
Вася кому-то «заехал», Васе крепко «въехали» сдачи, а потом драчуны-гуляки все вместе поехали в милицию. Пришлось поставить о Васе Губкове вопрос в полный рост. Хотели мальчишку совсем прогнать с завода, однако пожалели — оставили. Но по предложению председателя завкома Сергея Васильевича (его у нас за душевную доброту зовут — дядя Сережа) решено было о Васином некрасивом поведении написать его матери — вот этой самой Прасковье Дмитриевне, — жившей на покое в маленьком городке километрах за сто от завода.
Когда Вася узнал, что напишут матери о его «пьянстве, буянстве и окаянстве», он побледнел и произнес с большим чувствам:
— Христом-богом прошу… не пишите матери!
Ему сказали:
— Эх, ты!.. Комсомолец, а божишься!
— Это я нечаянно… от расстройства!.. Комсомольское слово даю — больше это не повторится. Любое наказание давайте, только… не пишите матери. Ведь приедет!
— Вот и хорошо, что приедет! Пусть научит тебя уму-разуму!