С точки зрения реализма — страница 4 из 30

— Ошибку свою признаю целиком и полностью. Да-а-а!.. Даем старухе телеграмму: «Дуня родила сына приезжайте поглядеть внука». Приходит ответ: «Выезжаю». Заявляется! Такая же здоровая, как и была. Вошла в комнату — как паровоз! В новом платье шерстяном, на груди — медаль. Поздоровались — ничего. Стала на внука глядеть — заплакала. И Дуня ревет. Только мы с Васюткой — Василием назвали сына — держимся, конечно, как мужчины. Дуня говорит: «Мы крестили его… только для вас». И вот ты подумай, товарищ Пучков, что она нам в ответ на наше сообщение преподносит! «Напрасно, говорит, вы это сделали, мне этого не нужно». — «Как так не нужно?» — «Так, говорит, не нужно, я, говорит, освободилась от своих заблуждений — считаю, что на восемьдесят пять процентов». Я смотрю на Дуню, Дуня — на меня! Трагическая пауза, как в книжках пишут. Васютка и тот не выдержал, заревел у себя в кроватке. А теща знай бомбит: «Вы, говорит, три года моей жизнью вовсе не интересовались. Жива мать — и пусть живет! А чем живет, да как живет — это вам все равно. Старухи, говорит, разные бывают. Одна — как камень лежачий, под который вода не течет, а другая растет и развивается, как любая живая организма». Смех!.. Такая старуха!.. Да-а-а! Потом я дознался, что к ним в колхоз приехал один молодой агроном, толковый парень, по всему видать. Ну, и стал лекции читать на эти темы, кружок сколотил. Она пошла послушать. А как же не пойти? С родной дочкой разошлась на религиозной почве. Так и… втянулась.

Сели обедать, а теша еще с подковыркой ко мне: «Если, говорит, ты, дорогой зятек, не пойдешь в свою партийную организацию и не расскажешь чистосердечно, как ты опростоволосился, я сама пойду». Я говорю: «Я же беспартийный». А она мне: «Собираешься в партию вступать — значит должен быть как стеклышко». Такая старуха!.. Да-а-а!.. Вот и все, товарищ Пучков. Ничего не скрыл. Теперь — разбирайте!..

Опустив голову, Бабкин ждет, что скажет секретарь.

Пучков смотрит на его спутанные с кудрявинкой черные волосы, на большие руки с узловатыми сильными пальцами, лежащие на столе, и не знает, что сказать. Ему и смешно, и немного досадно, и почему-то неловко. Смутное это чувство неловкости и мешает ему говорить.

Наконец он произносит:

— Это хорошо, что ты все начистоту рассказал, Бабкин. В партию ты еще не принят, а проступок непартийный уже совершил. Но, с другой стороны, дело у тебя сложное, с психологией, как говорится. Надо подумать, посоветоваться. Подай заявление. Обсудим на парткоме — вызову.

Бабкин поднимается. Лицо его разгладилось и кажется теперь не таким суровым и тяжелым. На душе легче стало!

— А почему не пришел раньше ко мне поговорить? — с упреком говорит Пучков.

Бабкин молчит.

Когда он выходит из комнаты, секретарь партийного комитета снова принимается за тезисы своего доклада. Но работа у него не клеится — мешает именно то чувство смутной неловкости, какое появилось у него после исповеди Бабкина.

Секретарь начинает ходить по комнате, курит, думает — анализирует по сложившейся привычке. Потом садится за стол и записывает в свой блокнот с тезисами: «Усилить внимание к людям. Ближе к ним стоять. Знать их душевный мир».

Последнюю фразу он подчеркнул двумя жирными чертами.


1955

РЕФЛЕКСЫ

Хуже нет для странствующего литератора, как очутиться в одном купе с неразговорчивым попутчиком!

Войдет в вагон этакий мрачноватый дядя, сядет на диван, посмотрит на тебя с подозрением, вынет из чемодана колбасу и вареную холодную курицу и так, в молчаливом общении с курятиной и колбасой, и проведет весь свой недолгий поездной век.

Пытаясь разговорить его, скажешь:

— Взгляните, какая рощица красивая!

Он выглянет в окно, буркнет:

— Ничего себе! — И снова давай трещать куриными костями.

Сойдет с поезда — и останутся от человека лишь обглоданные косточки да узкая ленточка колбасной кожуры в пепельнице на столике!..

То ли дело попутчик общительный: он и тебя разговорит и сам такого нарасскажет — только успевай сюжеты запоминать. (Именно — запоминать, в блокнот потом запишете. Ни в коем случае не вытаскивайте блокнот во время разговора — вспугнете чуткую птицу взаимного душевного расположения.)

Недавно ехал я из Москвы в командировку, и попутчиком моим оказался именно такой веселый, словоохотливый человек, да к тому же еще и умница. Звали его — Дмитрий Иванович С. Партийный работник, бывалый человек, много повидавший за свои сравнительно еще молодые годы. Ехали мы с ним в купе вдвоем, и Дмитрий Иванович рассказал мне тьму всяческих историй из жизни, и смешных, и печальных, из которых я — пока! — выбрал для огласки одну. Думаю, что Дмитрий Иванович не посетует на меня за это, тем более что, прощаясь, я назвал свою литературную фамилию и показал блокнот с записями, которые сделал уже ночью, когда мой попутчик, наговорившись, спал безгрешным сном. Дмитрий Иванович посмотрел на исписанный блокнот, потом на меня, покачал головой и усмехнулся.

— Та-ак! Значит, сидели, слушали да на ус мотали? Ну что же, пользуйтесь. Только… из арифметики переведите все в алгебру. Ни подлинного места действия, ни подлинных имен не называйте. Не надо! Так даже полезней. Идет?

— Идет! — сказал я, и мы расстались друзьями.

Вот эта история, услышанная мною от Дмитрия Ивановича С. в поезде на перегоне Курск — Харьков.

«Объезжал я как-то — года два-три тому назад — на «газике» колхозы района, где только недавно начал работать. Ехал один, с шофером Василием Ивановичем Городцовым, человеком примечательным до некоторой степени. Служил он в районном «Заготскоте» счетоводом, а в пятьдесят четыре года окончил автомобильные курсы и стал заправским шофером, да еще, как говорится, «с уклоном в лихачество». Внешность Василий Иванович имел при этом весьма интеллигентную, седые усы и бороду аккуратно подстригал, носил опрятный пиджачок с галстуком и изъяснялся вычурно и витиевато.

Получалось это у него примерно так:

— Я, Дмитрий Иванович, пошел в шоферы на закате, можно сказать, своего земного существования потому, что захотелось мне хоть напоследок побыть «с веком наравне».

— Это как же вас прикажете понимать, Василий Иванович?

— Так ведь век у нас технический, Дмитрий Иванович, атомный. Одним словом — интеграл-с! Только техника, Дмитрий Иванович, повышает жизненный тонус современного человека, не говоря уже о его зарплате. Возьмите меня. Сейчас я стою при автомобиле, то есть при технике, и, заметьте, переживаю вторую молодость, чтобы не сказать — третью. Конечно, я понимаю, счетоводы тоже нужны. Социализм — это учет! Но, с другой стороны… надоела мне лично цифирь, Дмитрий Иванович, пропади она пропадом! Заедала она меня, проклятого, как сварливая жена покорного мужа. И ведь что такое цифра? В конкретном смысле — абстрактная закорючка. А эта закорючка душу сушит, Дмитрий Иванович, и геморрой развивает в теле…

Все это — с руками на баранке и при скорости восемьдесят километров в час!

Водку Василий Иванович не пил («Врачи авторитетно вычислили, что свою жизненную норму по водке я еще к сорока годам перевыполнил на двести пятьдесят процентов!»), предпочитал молоко, но пил его в чайных и закусочных, куда мы заезжали, не стаканами, как все добрые люди, а стопками или рюмками. При этом морщился, крякал, охал, мотал головой, а выпив, крепко ставил стопку на стол и щелкал пальцами. Глядя на него, посетители смеялись, а он важно заявлял:

— Рефлекс! По Павлову! По Ивану Петровичу!.. — И многозначительно поднимал палец.

Большой был чудак!..

Вот с этим самым Василием Ивановичем Городцовым и заехали мы в колхоз «Спартак» на животноводческую ферму — поглядеть, как дела идут.

Колхоз «Спартак» был не из сильных колхозов, а в председателях ходил там Куличков Егор Егорович — тоже личность в своем роде примечательная.

Человек не деревенский, но в деревне живет давно и сельское хозяйство в общем знает.

Если взять Егора Егоровича и, так сказать, разобрать его на составные части, — все хорошо, даже прекрасно! Не пьяница. Семьянин. Честный. Исполнительный. Дисциплинированный.

А соберешь вместе — получается чепуха! Кисель какой-то клюквенный, а не человек!

Беда его была в том, что исполнительность — сама по себе черта неплохая — развилась у него до абсурдно гигантского размера в ущерб всему остальному. Всякое «начальство» Егор Егорович уважал несказанно, трепетно, богобоязненно — и притом совершенно искренне, без тени подхалимажа. А так как начальства было много и во всевозможных указаниях и директивах, как вы знаете, нехватки в то время не ощущалось, то Егорович полегоньку да потихоньку утратил, как хозяин, всякую способность к самостоятельному мышлению и действию. Впрочем, я отвлекся, извините!..

Итак, подъезжаем мы к ферме «Спартак» и еще издали слышим какие-то стуки, железный лязг, бой колокола, грохот, мычание и душераздирающий рев животных!.. Что за притча?.. Городцов оборачивается, говорит:

— Не то домового хоронят, не то ведьму замуж выдают. По Пушкину! По Александру Сергеевичу.

— А ну-ка, газаните, Василий Иванович, поглядим на эту ведьму.

Василий Иванович «газанул», и мы через пять минут были на месте.

Выходим из машины и видим такую картину. Под крышей коровника развешаны куски железа, обрубок рельса, медные тазы, старый церковный колокол небольшого размера. Хлопчики лет по пятнадцати — по четырнадцати изо всех сил лупят кто кочергой, кто какой-то железякой по всему этому хозяйству. Коровы стоят во дворе фермы и, конечно, ревут, «олицетворяя слуховое возмущение живого естества этой железной какофонией», как изысканно выразился потом мой чудаковатый шофер.

Егор Егорович Куличков стоит в сторонке с подвязанной щекой (у него всегда зубы болели), лицо страдальческое, смотрит на ручные часы.

Делаю ему знак (голоса не слышно!) подойти.

Мотает головой и, показывая на свои часы, демонстрирует два растопыренных довольно грязных пальца. Дескать, потерпите, пожалуйста, еще две минутки.