С того дня и после. Срубленные зимой — страница 29 из 49

анцевали‚ и реб Ицеле сказал в тот день: "Когда я буду возвращать душу Создателю‚ провожайте меня такой же свадебной мелодией".

Жених под хупой царю подобен. В почести и славе.

– Вот‚ – сказал Пинечке‚ – ты посвящаешься мне...

И толстая Фрима зарделась по-девичьи‚ как полагается невесте. Разгладились морщины. Закурчавились волосы. Лицом похорошела‚ статью‚ движением.

А Ваничке бабахнул из пушки в неурочное время.

Тут сотворилась такая нахлынь! Такое началось веселье! Весь город ел Фримин чолнт и постанывал от наслаждения. Весь город прыгал вслед за счастливым Пинечке и задирал к небу ноги: "Гоп‚ гоп‚ выше‚ выше‚ ест коза солому с крыши!.." А ублаженный сват Меерке вышел в середину круга и пропел козлиным голоском: "Нет ни стула‚ ни стола‚ и в кармане ни гроша‚ но Пинечке уже женился. Пинечке уже женился. Ой‚ Пинечке уже женился!.."

Всем понравилось.

Затем их повели к пушке‚ сытые и разомлевшие‚ но путь преградили лучшие повитухи города Ципеле‚ Миреле и Фейгеле с полными‚ до краев‚ ведрами. "Чтобы жизнь заладилась богатая‚ с переливом; чтобы продлились дни ваши на земле; чтобы повели детей своих под хупу!" От повитух откупились копеечкой‚ гурьбой проводили до пушки-громадины и разошлись по домам без лишних разговоров. Даже Меньке-водоносу известно‚ зачем люди идут под хупу; даже Меньке-идиоту понятно‚ как царь спит со своей царицей‚ но говорить об этом? Фе!..

И в полночь пролетел над пушкой невидный и молчаливый Лайла‚ ангел зачатия на шелковом крыле‚ волосы распустив по небу.

Ночью Пинечке проснулся‚ задрал голову кверху и углядел в окантовке дула свою звезду. Она искрилась неприметно слабым сверканием‚ будто наскучило быть обычной звездой‚ и решила она – на радость Пинечке – истратить себя без остатка в фейерверке огневых брызг. Так умирают звезды: смертью своей потешив Галактики. Так – изредка – рассыпавшись искрами – умирают люди: смертью своей утешив Бога.

Пинечке долго глядел на нее‚ тих‚ светел и счастлив‚ а потом заснул возле Фримы и проспал в покое до утра. Видеть во сне иголку – родится девочка. Видеть гвоздик – родится мальчик. На рассвете выглянул из дула‚ чтобы подарок получить от Неба‚ но никто не прокашлялся в нем‚ никто в нем не запел.

И счастье его подернулось по краям печалью.

Дополним напоследок слова наши. Из позабытых ныне времен. Когда Голос с Небес возглашал на удивление: "Праведнику появиться! Праведнику: имя его Шмуэль!" И всякая мать‚ разродившись сыном‚ с надеждой называла его – Шмуэль. И про всякого Шмуэля‚ усматривая поступки его‚ бывало‚ говорили: "И это Шмуэль? Нет‚ это не Шмуэль..."

Подошла Фримина очередь‚ и завязалось во Фриме Пинечкино семя‚ набухло и пустило корешки‚ чтобы проклюнулись в поколениях его потомки‚ расплодились-размножились‚ возросли и окрепли. "Владыка мира! Кто произойдет из этого семени? Сильный или слабый? Умный или глупый? Наглый или почтительный?.."

Мотл – сын Пинечки.

Фишель – Пинечкин внук.

Потом Шлойме – правнук.

Потом я...

Вот я бреду по свету – землей неустройства и дорогой случая. Вот я нащупываю во мраке тропу‚ и река Тумана предо мной явленное отделяет от сокровенного. Теряется память‚ смешиваются понятия: встань на цыпочки‚ блуждающий сердцем‚ шею потяни до невозможного – не разглядеть и не угадать.

Когда же прокашляется "Живущий на Небесах"? Где? В ком?

И запоет: радостно и во весь голос...



Иерусалим‚ 1990 – 1996 гг.


СРУБЛЕННЫЕ ЗИМОЙ


Ибо мы как срубленные деревья зимой. Кажется‚ что они просто скатились на снег‚ слегка толкнуть – и можно сдвинуть их с места. Нет‚ сдвинуть их нельзя – они крепко примерзли к земле. Но‚ поди ж ты‚ и это только кажется.
Франц Кафка

Не прошло и трех дней после обрезания

праотца нашего Авраама‚ а Всевышний

уже обратился к ангелам и сказал:

”Пойдемте‚ проведаем Авраама‚

поинтересуемся‚ как он себя

чувствует”. Несказанно удивились

ангелы: ”Владыка Вселенной!

Неужто Ты пойдешь туда‚ где

кровь и зловоние?” Ответил Полный

Милосердия: ”Если вы не желаете‚

Я пойду один”.


Из мидраша


ДИКОЕ ПОЛЕ


НАМЕРЕНИЯ 

– Мама‚ – говорю‚ – а не поехать ли нам в Каунас?

– В Ковну‚ – говорит. – Давай поедем.

– А оттуда‚ – говорю‚ – в Загорск.

– А оттуда‚ – говорит‚ – в Бердянск.

– А оттуда‚ – говорю‚ – в Долматово.

Долматово – это Урал. Эвакуация. Голод с бедой.

– В Долматово не надо. Бог с ним‚ с Долматово. Лучше в Москву.

– Мы в Москве‚ мама.

– А мы с тобой в прежнюю Москву.

И мы стали собираться.

Ковна – а мне Каунас.

Церковь – а от нее бульвар.

Ратуша – а нам к реке.

Там‚ у реки‚ ближе к реке, ее дом‚ ее младенчество‚ локоны с пелеринкой‚ сумочка через плечо‚ безмятежность обласканного ребенка. Там‚ у ратуши‚ ближе к ратуше‚ на Николаевском проспекте‚ в доме Виткинда-Рабиновича фотографическое ателье З. Белодубровского: драпировка в узорной листве‚ столик-подставочка на высоких ножках‚ вазочка на нем с цветами‚ и затаилась‚ облокотившись о столик‚ девочка в матросском костюме‚ строгая и задумчивая‚ чистая и прелестная – пальцы сцеплены с пальцами‚ будто встала у рояля в ожидании первого аккорда и запоет романс‚ грустный и щемящий: "Зачем сидишь до полуночи у растворённого окна?.." Девочке той тринадцать лет.

– А его возьмем? В Ковну-Каунас?

И мы смотрим на отца.

– Да я и сам с вами не поеду‚ – говорит он. – В Ковну‚ к литвикам‚ что я там потерял? Мне бы в Могилев‚ в Ямполь-Сороки‚ или в Одессу‚ на Успенскую 52.

В Одессе‚ на Успенской улице‚ смотрит из окна Анета‚ красавица Анета‚ что похоронена в Иерусалиме‚ на Масличной горе.

– Ах‚ Анета‚ Анета...

Он прогуливался под окнами в новенькой кожаной тужурке‚ ладный и скрипучий‚ и Анета следила за ним сквозь тюлевую занавеску‚ а родители следили за Анетой.

Те самые родители жили потом на Маросейке‚ в Москве: старик склонился над швейной машиной подсобить сыновьям-инженерам. Та кожаная тужурка, давно уж не новая, висит у меня в шкафу‚ в Иерусалиме. И белый чесучевый его костюм. И мамина блузка.

Я приехал в Иерусалим и послал ей письмо: так‚ мол‚ и так‚ вот мы и приехали‚ лучше поздно‚ чем никогда‚ – здравствуйте‚ госпожа Анета. Назавтра появился некрупный крепенький мужчина на некрупной крепенькой машине‚ сказал бодро‚ с вызовом:

– Где мой соперник?

Пришлось объяснять‚ что соперника нет‚ соперник остался в Москве‚ на Востряковском кладбище‚ и мы поехали к Анете. У нее были натруженные руки‚ и немного тряслась голова. Она перебирала фотографии моего отца‚ разглядывала его от зрелых до преклонных лет‚ выискивая того‚ прежнего‚ ладного и скрипучего‚ который проглядывал сквозь тюлевую занавеску‚ а некрупный крепенький мужчина прохаживался у нее за спиной‚ искоса посматривал на соперника, повторял с вызовом:

– Я лучше. Я значительно лучше.

В Одессу‚ конечно‚ в Одессу‚ где молодость его‚ энергия и напор: всё впереди и всё доступно‚ – куда же ему еще?..

А нам – в Ковну.

За неделю можно многое успеть.

Неспешные завтраки. Неторопливые прогулки. Доверительные разговоры. Радость узнавания и прощание перед разлукой.

– Слушай‚ – говорю. – За неделю‚ где мы только не побывали?

За неделю‚ единственную неделю в жизни‚ на которую у меня не достало времени.

А она отвечает без укора‚ не умела она укорять:

– Поговорили‚ как побывали.

– Завтра же‚ – обещаю‚ а щеки горят. – С первым же поездом. Давай‚ мама‚ поедем завтра.

А она:

– До завтра надо еще дожить. 


ПЛЕННИКИ СЮЖЕТОВ

Каждый год‚ ко дню Иом-Кипур‚ покупаем мы малые стаканчики с воском: тут‚ в Иерусалиме.

В память родных зажигаем стаканчики. В память близких. Что бывали добры к нам‚ щедры и ласковы.

Теплятся огоньки в воске‚ колышатся на безветрии‚ опускаются неумолимо в глубины стаканчиков. Одни потухают через положенные им сутки‚ другие тянутся еще пару часов‚ и остается последний огонек‚ невозможный‚ необъяснимый‚ что колыхается на дне стаканчика и не желает угасать‚ не желает‚ и всё тут! – будто хочет побыть с нами‚ еще и еще‚ как борется с темнотой и забвением. А через год опять Судный день‚ новые стаканчики с воском‚ и очередная душа‚ что никак не желает угасать.

На исходе лет‚ оборачиваясь в прошлое‚ понял вдруг‚ неразумный сочинитель‚ что всю жизнь возвращался к ним‚ везде‚ в разных писаниях: к родителям своим‚ к близким‚ к самому себе тогдашнему‚ всю жизнь разбрасывался памятью‚ дорогими мне ликами и сюжетами‚ легкомысленно раздаривая всем и каждому. Это происходило постоянно‚ на каждой почти странице‚ посреди строк и абзацев‚ и вечное бывало неудобство‚ когда в постороннюю жизнь попадали и они‚ мои близкие‚ моей волею-прихотью‚ и оставались там пленниками сюжетов: чужие среди чужих. Подошло время собрать семью под единую обложку‚ как рассадить за общим столом‚ соединить их‚ рассеянных по разным писаниям‚ и нечего им делать среди посторонних.

"...вот подобралась моя старость‚ и неведом мне час скорой смерти: если не теперь‚ то когда же я постараюсь для дома своего?.."

Перебрал‚ перетрогал‚ разложил по полочкам склад воспоминаний‚ как прилежная хозяйка примерного дома‚ но всякий день всплывает новое‚ разное‚ напрочь позабытое‚ чему не сыскать еще готовой полочки‚ и захлестнет тебя‚ заворожит‚ утянет за собой на дно памяти. Вот и сейчас – ни с чего вроде – вспомнил лодку‚ тихие струи за бортом‚ капли с весла‚ обвисшие над водой ветви‚ обнаженного гребца в ласковых касаниях солнца‚ город пустынный‚ что вылез не к месту и не по теме и развалился по-хозяйски в памяти‚ сад над обрывом‚ глухую тропку‚ тихую жизнь под штопаными абажурами‚ таинственный дворик – незащищенность – пугливые взгляды – вскрик со стоном – облегчение со взлетом – благодарное кусание рук – бег вприпрыжку через площадь – радость шаловливыми пузырьками: не преодолеть и не вернуть.