С того дня и после. Срубленные зимой — страница 39 из 49

На парадной двери размещалась табличка под стеклом: кому сколько звонить. Князевым – один звонок. Федоровым – три. Канделям – пять. Юдовичу – семь. Въехал в квартиру Яковлев Александр Павлович‚ мужчина гордый и самостоятельный‚ непременно пожелал‚ чтобы и к нему был один звонок. Табличку переправили: к Князевым стало один короткий‚ к Яковлеву один длинный. По субботам и воскресеньям поднимался трезвон: только успевай считать. Приходили гости‚ начиналась оживленная беготня по коридору‚ с чайниками и пирогами. Все жильцы знали‚ кто к кому приходит‚ кто кому кем доводится; даже гости к разным жильцам‚ и те знали друг друга.

На кухне громоздилась плита‚ огромная‚ с революции нетопленная: стояли на ней керосинки с примусами‚ кастрюли со сковородками. По утрам набегали жильцы‚ мятые и патлатые‚ торопливо готовили завтраки‚ в раковину сливали опивки и грязную воду‚ возле той же раковины умывались и чистили зубы. Зимой грели на кухне воду в баках‚ ставили ванночку на две табуретки‚ по очереди купали ребятишек‚ завертывали в полотенца и уносили в комнаты.

Изредка в прихожей выставляли стулья‚ устраивали для детей угощение с непременным концертом. "Выступает артистка Леночка Федорова!": она плясала. "Выступает артистка Ниночка Фишер!": песенку пела. "Выступает артист Бобочка Кандель!": стишок читал. А уж потом обильное чаепитие‚ от пуза: кто сколько хотел‚ тот столько и пил. С конфетами и пирогами. Потому и называлось "Большой чай".

Цыкал на шумливых детей вредный старикашка‚ вечно пожилой на квартирной памяти жилец‚ скупой и дотошный. Тушил свет в коридоре‚ брюзжал‚ раздражался от обилия соседей; дочери своей не позволил привести в дом бескомнатного жениха‚ чтобы не потеснил их в отведенном судьбою пространстве. Жена его – пышная‚ дебелая красавица с ямочками на пухлых локтях – прохаживалась по бульвару в черных шелковых платьях‚ в шляпке с перчатками. Радио не слушала‚ газеты не читала‚ в разговоры не вступала и в комнату к себе не приваживала. Перед смертью велела‚ чтобы не подпускали к телу ненавистных соседей‚ и хоронила ее дочка да два грузчика‚ что волокли гроб. Дочь осталась потом одна‚ завела себе неразлучного друга‚ друга-ежика‚ и тот цокал ножками по паркету‚ нарушая дремливую тишину. Жить бы да жить в отдельных покоях‚ да радоваться квадратному изобилию‚ но пояснили сведущие люди: скоро наступит конец света‚ сгинет всё на земле‚ и комната ее сгинет – не насладиться добром.

Из кухни вела дверь на черный ход‚ по которому сносили во двор мусорное ведро. А внизу колодец‚ глазастый от окон‚ помойка‚ проходные дворы; парни-громилы кирпичами кидались: "На кого Бог пошлет"‚ гоготали от неизбывной силы‚ ужас наводя на окрестное население. Недаром черный ход запирали на цепочку да еще на крюк‚ а на парадном хилый замок‚ копейкой открывали по случаю.

В войну‚ во время налетов жильцы спускались в подвал дома‚ где и сидели ночами‚ за толстенной‚ как у сейфа‚ дверью‚ испуганно вздрагивая от близких и дальних разрывов. А на углу улицы Воровского прямым попаданием уже развалило дом‚ у Никитских ворот взрывной волной раскидало по частям каменного Тимирязева‚ на Арбатской площади с вечера выстраивались очереди у метро‚ чтобы ночь провести в туннеле‚ на рельсах‚ подложив под головы заветные чемоданчики. Лишь Нюша Огурцова не спускалась в бомбоубежище‚ а во время налетов становилась на колени и бомбы от дома отводила.

Меряла коридор широким мужским шагом приходящая домработница Мотя в матросском бушлате. Нос в прожилках‚ глаза в щелочках‚ голос хрипато шумливый: "Тут взял казак‚ свернул налево и в чисто поле поскакал..." Суп варила из селедки‚ компот из брюквы‚ пироги начиняла огурцами: хозяева потребляли – не обижались. Переделав домашнюю работу‚ запаливала на черной лестнице едкую папироску‚ потягивала неторопливо из горлышка‚ погуживала под нос: "Он снял с плеча свою винтовку и жизнь покончил навсегда..." Прокуренная‚ просоленная‚ проспиртованная‚ просушенная ветрами всех океанов морячка Мотя‚ что жизнь прокачалась в скрипучем трюме на привычно усталых ногах‚ посреди рыбьих внутренностей и бочек с рассолом‚ в вечных мечтаниях о далеком береге с недостижимыми ресторанами-забегаловками. Вся жизнь вокруг – сплошная закуска к вожделенному пиву: острая‚ пряная‚ в винно-горчичном соусе. Сошла к старости по трапу‚ крутнула головой: ни закуски тебе в магазинах‚ ни пива в ларьках. Пока в трюме болталась‚ всё без нее пожрали‚ всё выпили.



ЗАТУХАНИЕ ЖИЗНИ


...а в девятой квартире перевелись даже тараканы.

Сами ушли, никто‚ вроде‚ не гнал.

Грустно и голодно.

Звенели когда-то времена, тесные‚ сутолочные‚ колготные‚ пекли-варили-жарили‚ щедрые крошки сыпали со столов: тараканьи гулянки заполночь.

Умерла прежняя квартира‚ и тараканы ушли. Ушли тараканы в развеселые кварталы‚ в сытные кухни – хлебные края.

Рыба ищет‚ где глубже‚ а таракан где лучше.

Пробивается свет из-за двери‚ солнечный неуместный блик. Паркет отдает желтизной. Старый‚ дубовый‚ в крупную шашечку: никак рассыхаться не хочет.

Пройди в глубину‚ в темноту‚ в тайну коридорную: за плечо тронет‚ волосы опушит‚ ладонью по щеке огладит...

– Кто тут?

Никого.

Лифт урчит за стеной. Лифт-старикан‚ который живет сам по себе. Хочет – едет. Не хочет – стоит. Покажешься – повезет. Заупрямится – высадит. Дверью запахнется: стоит‚ думает‚ вспоминает своё. Редко-наредко – по весне – разыграется ни с чего‚ вроде‚ да и пойдет кататься вверх-вниз. И поскрипывает‚ как повизгивает. И подрагивает‚ как подпрыгивает. Будто детьми переполнен.

К старости мы все сумасшедшие.

Попадись в игривую минуту‚ до утра не отпустит‚ укатает до одури.

Особенно старушек.

Были когда-то зеркала‚ деревянные панели благородных сортов‚ был плюшевый диванчик: сгинуло‚ кончилось‚ заменено пластмассой – кабинка туалетная.

Лифт бурчит за стеной.

Шкафы сутулятся от старости.

Шкафы-кариатиды‚ подпирающие потолок. Хранилища нищей престижности.

Телефон звякает спросонья‚ телефон-призрак‚ переполненный голосами‚ старомодный и нескладный‚ который давно сняли со стены.

Цифры в памяти‚ как шурупы в стене.

Следы от шурупов.

Проступают через побелку старые записи‚ карандашом по штукатурке: телефоны и имена‚ записанные второпях‚ имена и телефоны‚ к которым нету возврата.

Я поднимаю трубку. Я набираю номер. Телефон-чудо‚ по которому звонят хоть на край света. Телефон-проклятие‚ по которому не дозвониться. К3–43–73 – номер моего детства.

Снимите трубку. Наберите номер. Непременно наберите. И я‚ может‚ откликнусь...

Кто-то немощно ковыряется в замке‚ воротившись из прошлого: ключом не попасть‚ двери не отворить‚ ноги на входе не вытереть‚ чтобы войти и начать жизнь заново.

Надежда ушла вместе с тараканами.

Окна оклеены на зиму облигациями.

Плачет младенец в дальнем углу. Жалким заморышем карточной системы.

Полотер скользит по стеночке‚ легкий‚ пугливый на окрик полотер‚ что от всякого скрипа-шороха сливается с натертым паркетом.

Слепенькая старушка несет из кухни кастрюльку с молочным киселем: утеху беззубой старости. Рука дрожит – пенка на киселе дрожит – тень расползается рябью по белёной стене.

Женщина бежит к телефону‚ легконогая‚ торопливая‚ прижимает трубкой седенькую прядку:

– Алло! Алло!..

А оттуда голосом разбитым‚ как несклеенными осколками:

– Ой‚ это куда я попала?..

Тень женщины – тень голоса – тень жизни.

Мама моя.

Востроносая девочка в перекошенном платье шлепает босиком на кухню‚ лезет с ногами на табуретку‚ оглядывает и обнюхивает пустые соседские кастрюли.

В жирной воде плавает встрепанная мочалка.

Ритка-баритка‚ здоровая нога.

Тихий‚ послушный мальчик проходит по стеночке в ванную‚ сыплет порох на подоконник‚ поджигает спичкой‚ задумчиво растворяется в едком дыму.

Копоть садится на мокрые‚ вывешенные для просушки простыни‚ делает их серыми‚ поношенными на вид.

Тазы на стенах с корытами. Черные проплешины на дне ванны. Разбухшая от сырости рама. Вид из окна на дальние бульвары. Прохлада в любую жару.

По-моему‚ это я‚ тот мальчик‚ и скандала теперь не миновать.

Кто-то шевелится в туалете.

Долгие вздохи. Слабые шуршания. Рваные газеты на кривом гвозде.

По театрам и концертным залам. Фельетон. Спорт. Из зала суда.

Высокий‚ сутулый старик в мятых пижамных штанах по горло выходит из глубин квартиры‚ дергает с робостью дверь туалета‚ покорно становится в очередь.

Последний в стране коммивояжер. Предлагает краски инвалидной артели‚ которые никто не хочет покупать.

Краски линяют – жизнь линяет – память линяет: может‚ это был другой старик?..

Тоже будет читать‚ когда займет туалет.

На полях и стройках страны.

Эхо вздохов – эхо событий – эхо спускаемой воды в унитазе.

Деревенская толстуха – синяя косынка в горохах – бежит по коридору с кошелкой в руке‚ пузом стукается о стенки. Кому что‚ а на ней дом. Не свой‚ правда‚ да уж давно не чужой. Дети на ней. Обеды. Комнату прибрать.

Няня моя.

Няня Куня.

Кролик проскакивает в ногах: игрушка-забава‚ пушистое умиление‚ шелковая шкурка.

Кролика съели‚ наигравшись.

Кошка проходит‚ опоенная валерьянкой. Сытая и наглая‚ как мясник в гастрономе.

Черепаха. Хомяки-тушканчики. Мышки-альбиносы.

Дамочка субтильная в букольках‚ в розовом пеньюарчике-размахайчике‚ с горничной по пятам‚ чирикая по-французски‚ пролетает коридором в облаке духов-пудры-помады: эт-то еще что за штучка?!

С других‚ видно‚ с докоммунальных времен.

У квартиры своя память. Да еще у лифта.

Катал лифт дамочку на верхние этажи‚ усаживал на плюшевый диванчик‚ отражал в восхищенных зеркалах‚ касался надушенной спинки деревянными панелями благородных сортов‚ посвистывал лихачом.

Сгинуло.

Тени бегут по коридору.

Тени спешат к телефону.

Тени в гостях у теней.

Жизнь проходит неслышно‚ на кошачьих лапках. Не успел загадать желание‚ а ее уже нет.