Боря Аверьянов приглашал Кристину, стройную, в темных брюках, светлой блузке с желтым стеклянным трилистником на груди, и жена лесничего, пышная Альбина, пыхала густо подведенными черными глазами. Но и мне удалось потанцевать с Кристиной под пение Славникова. Валерка играл на гитаре и только смотрел на нас, но, кажется, ему нравилось, он тряс шевелюрой оранжевого цвета – специально под праздник выкрасился – и подпевал Славникову, притопывал ногой. Кристина смеялась: «Кто бы мог подумать, что здесь такие таланты!»
Под утро мы вышли с Кристиной на берег, спустились на лед, занесенный снегом, нашли чистое гигантское окно и принялись пускать осколки льда. Байкал высоко гудел. «Жалко, нет звезд», – сказала она. В поселке еще работала электростанция, горели окна. «Пойдем на кордон», – предложил я. Мне не хотелось ее отпускать. «Ну нет. У меня уже глаза слипаются». – «Хорошо, – ответил я, – тогда давай еще потанцуем». Она с улыбкой, томно посмотрела на меня. Я взял ее за руку, приобнял. И мы молча танцевали. «А под какую музыку ты танцевал?» – потом, когда мы уже двинулись обратно в поселок, спросила она. Я ответил, что под Джона Леннона, «Имейджн». Мой старший брат его фанат, я вырос на этих песнях. «А я люблю наших бардов, – сказала Кристина, – Клячкина, Дольского».
В поселке мы встретили Валерку.
– Где вы прячетесь?! – воскликнул он.
Мы ответили, что прогулялись немного по Байкалу.
– Я пашу, всех веселю, а потом меня бросают одного. Жизнь, как обычно, несправедлива… Куда пойдем?
– По-моему, уже пора расходиться, – сказала Кристина. – Ты не устал?
– Нет! – бодро ответил он.
И я его поддерживал.
– Ну, хорошо, пойдемте пить чай, – сказала Кристина.
– В Живерни?! – воскликнул я.
– Да, в Живерни, – ответила Кристина.
– О чем это вы? – спросил Валерка.
Когда мы вошли в кухню, свет погас. Кристина зажгла лампу.
– Так даже лучше, – сказал я.
– А я люблю много света, – откликнулась Кристина со вздохом. – Ох, значит, чай надо на печке кипятить.
Но мы с Валеркой быстро накололи мелких дров, запалили их в печке, сняли железный круг с плиты и поставили чайник.
– Я бы даже мог блинов напечь, – сказал Валерка. – Есть мука?
Кристина попыталась его отговорить, но я сказал, что это отличная идея, мы уже проголодались. И Кристине пришлось выставить банку с мукой, за маслом я сбегал к нам. Прасолов уже храпел. Бедолага! Кто же спит в новогоднюю ночь на Байкале. Впрочем, у него это уже был не первый раз, не первая ночь, а у нас – первая. Валерка заболтал муку с водой, нагрел сковородку, налил в нее подсолнечного масла и ложкой развел первый блин. Запахло вкусно. И Кристина тоже призналась, что голодна. Еще бы!
– И первый блин – не по пословице! – артистично выхватывая блин и кладя его на тарелку, воскликнул Валерка. – Ешьте сразу, – разрешил он, облизывая пальцы.
Кристина взглянула на меня и разорвала блин, половину себе, половину мне. Обжигаясь, мы быстро все съели.
– Ого! – крикнул Валерка, тряся оранжевой шевелюрой. – Скоростное истребление блинов начинается.
Запрыгала крышка на чайнике.
– Может, притащишь приемник? – сказал Валерка.
И я снова отправился в соседнюю квартиру, забрал приемник.
– Новый год лучше ощущается, – пояснил Валерка, – с музыкой.
Я гонял колесико, отыскивая музыку. Нарывался все на китайские радиостанции.
– Шухер, мы окружены! – воскликнул Валерка, размахивая гнутой алюминиевой вилкой.
– А у китайцев Новый год, кажется, в феврале начинается, – сказала Кристина.
– В Америке уже день в разгаре, – отозвался я, услышав прорвавшийся речитатив ведущей «Голоса Америки».
– И здесь глушат, – сказала Кристина. – Мы под колпаком.
– Но с блинами, – подхватил Валерка, сияя в отсветах лампы маслеными щеками и перекидывая на тарелку очередной блин.
На крыльце послышались шаги. Я приглушил приемник. Мы замерли. Кто-то постоял и снова спустился. Ушел.
– Верной дорогой идете, товарищ! – крикнул Валерка.
И мы засмеялись.
Чай настоялся, Кристина разливала его по кружкам. Блины ели, макая в сливочное масло. По радиоприемнику передавали вокально-инструментальных поляков.
И мы сидели до рассвета; уходя к себе, оглянулись: гольцы Баргузинского хребта розовели, наливались кровью. Было очень холодно. Мороз к утру усилился. Кристина задохнулась и захлопнула дверь. А мы еще стояли, смотрели, как время движется, время в густых чистых красках, какие и не снились Моне.
– Слушай, так что такое вы говорили на берегу, – спросил Валерка, – это ваш пароль?
– Наверное, – ответил я.
– А мне не скажешь? – спросил Валерка.
Я покачал головой.
Глава четвертая
Через пару дней нас отправили в полевые по учету зверей, я в паре с Толиком Ижевским, а Валерка с Мальчакитовым. Мне хотелось попасть с тунгусом, но начальство решило по-своему. Я Валерке завидовал. Тунгус может оказаться проводником по ту сторону, кто знает.
Первое зимовье на нашем пути было обычным сугробом в распадке среди голых корявых лиственниц и густых кедров. Мы расчистили вход лыжами и ввалились внутрь, зажгли лампу. Это была пещера, покрытая инеем; я принялся щепать лучины, а Толик взял топор, котелки и ушел на речку. Через пару минут зимовье наполнилось дымом, дрова горели плохо, а сырая одежда быстро остывала, я уже начинал клацать зубами. Наклонившись к печке, начал раздувать огонь. Закашлялся, протер глаза. Ну и х-холодина собачья!.. Огонь вроде бы засиял бодрее, дрова прищелкнули пару раз, и внезапно в трубе зашумело, как будто забилась птица, – и огонь просто загас. Что такое? Тут же мелькнула идиотская мысль о проделках хозяина. Но поднеся лампу, я увидел на почерневших поленьях горку снега и все понял. Труба забита. Надо прочищать. Пришлось тихонько колотить по ржавой трубе и выгребать из печки снег. Дым повалил гуще.
– Ты че?! – воскликнул Толик раздраженно, вваливаясь с топором в белых соплях сосулек, котелками. – Че тут у тебя?! Я думал, уже Ташкент. Труба? Об ней надо было в первую голову подумать!
– Ну, – огрызнулся я, – ни в первую, ни во вторую…
– А поздоровался?
– Нет, – я почувствовал прилив виноватости, разозлился и сказал, что вообще-то смешно.
– Смеяться будешь потом, – отрезал Толик.
– А мне помнится, ты сам спорил на кордоне…
– Не путай сапоги с яйцами, – перебил Толик.
– Ладно, – ответил я, дивясь его поговорке.
Я принялся разводить новый огонь. Снова пришлось через некоторое время раздувать, и в глаз мне отлетел уголек, едва успел прикрыть, а может, не успел, я еще не знал, жмурился, тер кулаком, чертыхался.
– Чё? Приложи снег! – крикнул Толик.
Я проморгался.
– Говорю тебе, – сказал Толик. В его голосе явно звучала угроза.
Я молча склонился над печкой, закрыл крепко глаза и снова подул. Пламя потихоньку вытянулось, охватило поленья. Дверь мы не закрывали, пока не выветрился дым. Но в зимовье долго стоял пар.
– Вот такое здесь место, – говорил Толик, сидя перед столом уже в одной тельняшке и вскрывая здоровым тесаком банку тушенки – не конины, на полевые выдали свиную, – такой здесь… – Он помолчал и веско добавил: – Хозяин. – И посмотрел сквозь клубы пара на меня.
Так что Толик тоже в некотором роде заглядывал по ту сторону дерева, хотя на кордоне и спорил с другим Толиком, и вообще производил впечатление разумного и цивилизованного парня.
Я устало улыбнулся.
Гречка, тушенка, горелый хлеб, потом черный реактивный чай с сахаром и галетами… В зимовье развиднелось. То есть пар пропал. Ласково и мудро светила лампа.
Мы закурили.
– Да, – вспомнил Толик, растягиваясь на нарах, – а вы когда за катером приплыли, че? Здоровались с хозяином?
Я не помнил, как мы входили в зимовье.
– Так это не в зимовье случилось, – возразил я.
Толик усмехнулся:
– А это без разницы.
– Не поймешь, – сказал я. – Где же у них границы?
Толик молчал. Не дождавшись ответа, я загасил окурок в пустой консервной банке и тоже лег. Нары были просторные. Под головой доска с наклоном. Теплынь! Я потянулся, мышцы болели. Можно подумать, мы катер разгружали или прошли с тяжелыми рюкзаками километров тридцать. А на самом деле – смешное расстояние, восемь километров, барахтались в снегах целый день. И в понягах ничего не было лишнего, даже одежды запасной или спальников, только еда на неделю. Я чувствовал себя спартанцем. Спальники брать отговорил Толик, мол, зачем лишний груз, когда зимовье тебе лучший спальник. И правда, было жарко, я, как и Толик, стащил свитер и рубашку.
Вместо «Альпиниста-306» нам пела печка, ну, не пела, а шуршала, покряхтывала, прищелкивала, бока ее нежно алели. На столе горела лампа. Я выкурил еще сигарету, осоловело пялясь в потолок, привстал на локте, стараясь разглядеть лицо Толика, спит, не спит, но оно было в тени, и тогда загасил лампу, подоткнул под голову свитер, еще мгновение – и заснул бы, но вдруг раздался голос Толика:
– А они безграничные. По сути. Но, видно, соблюдают принцип… самоограничения. Мишка объяснил бы. У него деды здесь паслись с оленями. И, говорят, бабка шаманила. Или прабабка.
Глаза слипались. Левое веко саднило. Мышцы ныли.
Ночью кто-то водил перышком по лицу или как будто тихонько дул. Я проснулся с криком.
– Ты… чего?! – хрипло спросил из темноты Толик.
– Не знаю, – пробормотал я, садясь.
– Там… дровишек подбрось…
Я встал, накинул просохшую у печки телогрейку, толкнул дверь, пригибаясь, вышел. Нас накрывало море звезд, смутно белели снежные шапки деревьев. Тишина стояла абсолютная. Я расстегнул ширинку. Так и соседствует высокое и низкое. Побыстрее вернулся, растер руки. В печке рдела россыпь углей, и поленья сразу вспыхнули. Прихлебнув горького чая, я натянул свитер и снова улегся, укрылся телогрейкой…
Над гольцами догорала утренняя звезда, когда мы, плотно позавтракав, выступили в путь. Толик сказал, что лучше недоспать, чем потом плясать у костра всю ночь. Ну, после бешеного чая спать совсем не хотелось. И мы бодро тропили, тянули след для Валерки и Мишки. Хотя, по моему разумению, справедливее было бы периодически меняться нашим группам. Но так уж тут заведено.