С той стороны дерева — страница 47 из 53

Андрейченко зашел ко мне через день обсудить случившееся, как он сказал. Это меня слегка удивило. Что тут обсуждать. Тем более со мной. Но оказалось, что он откуда-то знает о Мальчакитове. Его дом напротив. Может быть, видел. Сам, или его жена, или дочь… лупоглазая, заплесневелая в девах; правда, «распушившая хвост», как говорили все, при Кузьмиче; что-то у них налаживалось…

Ну, я сказал, что да, тот заходил ко мне – не уточняя, когда именно. Но Андрейченко расспрашивал въедливо. «Скрывался?» Я ответил, что и сам толком не знаю, – вернувшись с пожара, обнаружил его спящим. Наверное, да, прятался от актива. Андрейченко спросил, когда именно я ушел к Петровым. Я не успел ответить: свет погас. Ну, это время от времени случалось, перебои с движком. Я хотел зажечь лампу. Но фитиль только пыхал, керосин закончился. Тогда я пошел в сени, где в канистре хранился керосин. Канистра пропала. Андрейченко помог мне искать. Мы ее не нашли даже после того, как свет снова дали и электростанция застучала.

– А вчера была? – спросил Андрейченко.

Я ответил, что не знаю. Только сегодня хватился.

– И позавчера – не знаешь? – не отступал Андрейченко.

Он ушел все такой же сосредоточенный, напряженно о чем-то размышляющий, чего-то доискивающийся.

До того как свет снова отключили – и теперь уже окончательно, – я успел раскрыть тетрадку, перелистнуть страницы и, зачеркнув старую надпись, вывести новое название «Свирель вселенной». А когда уже свет вырубили, я внезапно подумал обо всем этом: что я делаю?.. Зачем? Кому это надо? Вот именно, что приключилось со мной? Не пьян ли я? Он? Шустов, лесник.

Я прислушался. Было тихо.

Вскоре в поселок опять пожаловала следственная бригада. Хотя ездить уже становилось опасно. Сиреневый лед у берегов почернел, покрылся будто бы трупными пятнами. На льду днем сверкали лужицы. Подлеморье освобождалось от тягот зимы. Ну, по крайней мере все дышало уже свободнее, весной. Хотя по ночам и морозило. Но тайга отпотевала блаженно. Особые запахи витали в воздухе.

В следственной бригаде было двое следователей, помощник прокурора. Возглавлял ее майор с перебитым носом и тяжелым, как будто замороженным лицом. Остановились они в гостинице. И начали похаживать всюду, с людьми вести беседы; к директору, конечно, пошли, заперлись на три часа в кабинете. Контора как вымерла. Допросили и меня. Я рассказал то же, что и Андрейченко. Через два дня бригада собралась восвояси. Но уже на самолете. Потому что с собой забирали директора, продавщицу Алину и Мишу. Все не могли поместиться в машине.

День выдался солнечный, самолет приземлился. И на заповедную землю сошли бородатые люди в куртках, солнцезащитных очках, с сумками с непонятными надписями: съемочная группа. Прилетели они неожиданно, по достоверным сведениям, должны были – через неделю. Директор буквально процвел. Затараторил по-английски, кинулся обниматься. Следователи мрачно и удивленно наблюдали. «Канадцы», – сказал кто-то. Но один из них снял очки – и оказался настоящим бурятом. «Так вам переводчик и не нужен!» – воскликнул он, лоснясь круглым лицом, широко улыбаясь.

Директор остался. Следователи решили не раздувать международный скандал. Группа-то была от самого Даррелла.

Алина была больна, грипп, кто-то завез с Большой земли. Кроме того, она утверждала, что требование ехать куда-то – незаконное. Она была права. Это ей подсказал Петров.

Наверное, и директор понимал, что забирают их всех в нарушение законов, но до последней минуты не протестовал. Из чего наблюдатели заключили, что он точно знал о приезде канадцев. Ссориться с помощником прокурора ему было не с руки. А так тот сам убедился, что забирать директора в такой ответственный момент по меньшей мере неумно.

В итоге они улетели с одним молчаливым Мальчакитовым. Миша не сопротивлялся. И по простой причине: местком уже вынес свой приговор – направить Гришку на принудлечение в ЛТП, а комсомольское собрание постановило исключить Мишу Мальчакитова из рядов ВЛКСМ. И он надеялся, что в этой сумятице его дело затрется. А то, что это сумятица и недоразумение, было дураку ясно. К пожару Миша не имел никакого отношения.

Через некоторое время стало известно, что в деле всплыли новые подробности. Оказывается, последним с работы уходил не Кузьмич, а Мишка Мальчакитов. Именно ему был отдан ключ. Мальчакитов должен был сбить окалину, поработать напильником, потом прибраться, запереть дверь.

– Дурак, – ругался его дядька, вечно хмурый, смуглый или почерневший от солнца и таежных дымов навечно Кеша Мальчакитов. – Сидел бы на кордоне. А так – сиди в тюрьме.

Мишка отказывался от перевода на Южный кордон, там старший лесник установил сухой закон; правда, и Мишка перестал употреблять после угрозы на собрании. Но произошло это позже отказа от перевода на кордон и назначения Мишки – в отместку – подсобным рабочим. Так все сошлось для Мишки.

– Он мазурик, – сказал тракторист Андрей, сплевывая. – Мазурикам всегда достается. Все выкрутятся, а этот – сядет. И потом будет всю жизнь выплачивать энную сумму, вон сколько всего прогорело.

Это было абсурдно. Я корил себя за длинный язык. Надо было помалкивать, ничего не говорить Андрейченко. Но все это не мешало мне добавлять в тетрадь новые и новые строки, они появлялись сами собой, и я не мог противиться.

Канадцев сразу увезли на Северный кордон, подальше от пепелища, обули в валенки, дали две шубы и доставили на санях – так они сами захотели – к прикормленным лункам. Разгребать пожарище двинулись два трактора – Андрея и Портнова. «Чтоб все тут!..» – приказал директор, уезжая с канадцами, и погрозил пальцем. Странно, но у канадцев не было с собой никакой аппаратуры. Народ сомневался, может, это и не канадцы? Ну, то есть не те канадцы? Следом за санями покатил снегоход с женой Андрея, поварихой, маленькой Полиной. «Ты там смотри!» – тоже погрозил ей по-директорски тракторист. Правда, не пальцем, а уже целым кулаком. Он был известным ревнивцем. «К кедру будет ревновать свою ватрушку», – говорили о нем.

Все радовались, что дура женка Андрейченко растрезвонила, как увидела задохнувшихся поросят. А так бы выдали дохлятину за свеженину. С них станется. Так им и надо. Слишком гребут.

Да все жители поселка были одинаковы. Все рады были чем-нибудь поживиться. Вот успели уже списать белую краску, предназначавшуюся на окраску «Орбиты» – она должна была слепить неземной красой. А краска оставалась на складе. И конторские, все взвесив, отправились задними дворами в обеденный перерыв на склад с ведрами и плошками. Думали тайно всю краску умыкнуть. Но вездесущая Зина заметила, тут же весть разнеслась по всем домам, и многие ринулись на склад. Кому досталось, кому-то чуть-чуть, а большинству и вовсе ничего.

Безучастными были только геолог Петров, невысокий и мощный, с патриаршей бородой, ученый Могилевцев, пожарный Юрченков, лесничий Прасолов. Пожалуй, и все. Не считая временного, призывника Шустова.

Этих людей в местной повести временных лет можно было назвать нестяжателями. У них были какие-то свои соображения, они свое выгадывали.

Канадцы, все разведав, порыбачив, улетели. Светайла дала им добро, они ее фотографировали и обещали прислать снимки. Да и сами должны были вскоре приехать уже во главе с Дарреллом. «Ишь, – судачили в поселке, – ляля какая. Думат, ее сымать будут».

«Ну, так чё-о они?» – спросил у своей Полины тракторист Андрей. «Да чё-о они, такие же, как вы!» – ответила она сердито. «Какие такие?» Полина махнула пухлой рукой: «Да жрут водку!» Андрей одобрительно расхохотался: «А я думал, бре-е-нди да коньяки».

Из Москвы неожиданно прилетел некто Некляев, вертлявый мужчина лет тридцати со сценарием из Главохоты – для фильма Даррелла. Уже стало известно, что на роль исконных жителей заповедной земли выдвигались старший лесник Герман с Северного кордона и директор заповедника, их следовало снимать на таежной тропе, у зимовья, в зимовье перед оконцем, в лодке, на лошади и с биноклем. В доме Петрова по вечерам за шахматами или картами подтрунивали: как же, именно сценария Главохоты Дарреллу и не хватало. Некляев был странно косноязычен, что не вязалось с его развинченной походкой и замашками человека искусства; он носил цветной шейный платок под рубашкой, черный перстенек, подолгу простаивал на берегу, любуясь закатами, а однажды даже принялся зарисовывать в блокнот массу лучей над морем, которые рвались из-за плотного облака. Поселился он у директора, что свидетельствовало о его высоком статусе. Некляев всюду ходил, высматривал «натуру», как заметила Люба. Заглядывал в библиотеку, клуб, где временно располагался магазин, требовал очистить клуб от продуктов и звона, так сказать, мамоны, все покрасить, проветрить.

Как-то вечерком он зашел и к Шустову. Издалека узнал в выцветшей картонке Моне и, сев, закинув небрежно ногу на ногу, закурил и пустился рассказывать о Париже и знаменитом павильоне с картинами кувшинок; затем он коснулся художественной жизни родной столицы и в целом страны. Многие явления его раздражали; он говорил, что уже долгое время собственным своим нюхом и зрением хочет проинспектировать всяких лауреатов престижных, чтобы, во-первых, убедиться во всем вышесказанном или, во-вторых, к собственному удовольствию все вышесказанное отринуть, а то ведь черт-те что получается, любят нарвать цитат, в свои поганые опусы втиснуть втихаря, не раскрывая, что это цитата, а откуда рядовой-то потребитель знает? Где там Есенин, где Маяковский, а где автор, эдак любая обезьяна будет пихать в свои текстики великое, безнаказанно начиняя ее. Короче, он был против интеллигентской пакости. И считал, что в так называемой провинции и таится позитивный запас. Шустов слушал его с удивлением. Можно было подумать, что этот человек только что проснулся на какой-то сцене в неведомом спектакле, впопыхах переоделся и начал молоть что взбредет в голову. У него был высокий лоб, зачесанные назад волосы, тяжеловатый подбородок, тонкие губы, пристальный взгляд.