С трех языков. Антология малой прозы Швейцарии — страница 4 из 19

Впоследствии мама все же решилась давать платные уроки игры на скрипке и подарила украденную гравюру своему любимому ученику — в некотором роде поэту, неуемному фантазеру, который, в очередной раз взяв неверную ноту, заверял ее, что это пробует силы дремлющий в нем гений!

Корин ДезарзансИз сборника «Глагол „быть“ и секреты карамели»©Перевод с французского М. Липко



Корин Дезарзанс [Corinne Desarzens] — писательница, журналистка, полиглот (среди прочих, владеет русским и одним из пяти диалектов ретороманского), страстная путешественница, жадная до жизни во всех ее проявлениях, родственная душа другой вольной птицы швейцарской литературы — Шарль-Альбера Сангрия, с которым читатель еще познакомится на страницах этого номера. Отсюда и характер ее прозы — стремительной, подчас эллиптичной, богатой образами и отступлениями. Писательница словно торопится выплеснуть все, что впитала: так инжир, набравшийся солнца, обжигает ладонь. Под стать и жанр, избранный Дезарзанс для сборника малой прозы «Глагол „быть“ и секреты карамели». Что это, письма, строки на обороте открытки, фрагменты дневника? И меньше, и больше. Полу- и четверть-встречи, которые надо изжить, чтобы пришли новые. «Встречать» — еще один глагол, любимый Дезарзанс. Причем встречи чаще всего происходят не в мире людей, а в мире вещном, предметном. Встретить запах, концертную форму, былинку травы, книгу…

«Август» больше напоминает стихотворение в прозе, «Форма» тяготеет к рассказу, а «Дайте настояться» — к тому, что Сангрия называл propos, размышлением на тему, где Дезарзанс разовьет неожиданнейшее сравнение: растение, отдающее свои соки воде, подобно человеку, отдающему себя любви…

Помимо сборников короткой прозы, среди которых можно выделить «Мадагаскарский дневник» [ «Carnet Madécasse», 1991], а также парные «Я все, что встречаю» [ «Je suis tout ce que je rencontre», 2002] и «Я бы стала травой этого луга» [ «Je voudrais être l’herbe de cette prairie», 2002], перу Дезарзанс принадлежат и романы: «Голубой алмаз» [ «Bleu Diamant», 1998, премия Рамбера] «Рыба-барабан» [ «Poisson-Tambour», 2006], «Король» [ «Un roi», 2011] и др.

Перевод выполнен по изданию «Le verbe être et les secrets du caramel» [Editions de l’Aire, 2006].

Август

Когда август-месяц подходит к концу, где-то разом и отпускает, и перехватывает.

Узнай поди, чему это приписать. Поры на коже раскрываются широко-широко. Ноги возвращаются к обуви. Долг наступает, забавы трубят отбой. Укол усыпляет, но не приносит облегчения. Мучительная отсрочка. Лицо искажает судорога. Сонный, оцепеневший, ты все же глядишь в оба. С какой-то особенной зоркостью высматриваешь симптомы. В разлитой вокруг благодати нет-нет да скажется призыв к порядку.

Теперь я знаю. Это чувство обостряется при виде песка, инжира и айвы.

Не абы какого песка: песка городского, над которым замер ковш экскаватора, песка полезного, разрытого до лужи. Этот песок навевает мысли об отпуске, а меж тем все вокруг возвращаются к трудам. Полезное поднимается на поверхность. Уже пошли первые пузырьки. Песок на стройке мозолит глаза: погулял, и будет. Ну и пусть. Полоса песка вдоль тротуара — чем не побережье. Лужи еще теплые, ласковые. Ласков и дождь, когда он мочит загар.

Срывать смоквы, свисающие из-за чужой ограды, — из числа последних летних услад. Смоковница хорошо накапливает тепло. Листья-ладони у нее грубые и шершавые. Чем смоква неприглядней — морщинистая, желтущая, синюшная, — тем вкуснее она оказывается. Мякоть полна темно-золотистых зернышек, как клубничных, только крупнее. Черенок на месте разлома мажет чем-то молочным и клейким, от чего еще долгое время вспоминается руль новенького велосипеда. Летоизлияние, остановленное наложением резинки из школьного ранца. Строгий, но лакомый запах новой шины.

Многие растения выделяют в это время сок или же меняются на ощупь: грубеют или мягчают. Кожица стирается или покрывается колючками. Темнеет. Испещряется дырами. Открываются и закрываются какие-то клапаны: тончайшая отладка лючков и скважин, дрожь стрелок на датчиках — еще волнительней под микроскопом, на рубеже времен года.

На айве висят огромные ворсистые лимоны — плотные, увесистые. Поблескивают сквозь ворс. Нож с трудом режет их на четвертинки. Вокруг семян бугрятся почти костяные сгустки. При виде айвы мне всякий раз представляется кожа Франсуазы Саган — кожа старой бесшабашной девчонки, которая ставит босую ногу на сцепление и пускается в свою последнюю гонку, вечером, на излете сентября.

Форма

Аксельбант (1872): какой бант?

Принадлежность парадной воинской формы или знак отличия в виде плетеного шнура с металлическими наконечниками, носится через плечо.

Нет, мы не прочли устав до конца — не одолели. Мы простодушно полагали, что заниматься музыкой означает разделять удовольствие с единомышленниками, где бы это ни происходило. Мы только что переехали. Наш сын Оскар отныне сам сможет ездить на репетиции в «Гармонию», оркестр при музыкальной школе, и нам не придется возить его на машине в другой городок, откуда мы переселились. И он по-прежнему будет играть на трубе.

— Следующий сбор состоится двенадцатого декабря, — кисло сказал голосок секретарской дочки.

— Сбор?

— Да. Концерт. Вы получите уведомление.

Рядом с часом на уведомлениях всегда проставлялись нули, как в расписании авиарейсов или на повестке в военкомат. Четырнадцать ноль ноль для двух часов пополудни. Уведомления равным образом сообщали, куда приводить своих чад на очередной сбор, приносить ли с собой сладости для чаепития и когда состоится следующее лото или лотерея. Они предлагали родителям заполнить с точностью до получаса графы «свободен-занят» и всячески побуждали их поддержать ребенка своим присутствием.

— Мы ждем от вас сопричастности, — в пятнадцатилетием голосе звучал апломб. — Когда оплатите платежное поручение, вам выдадут пять талонов на парадный концерт.

— Талонов?

— Ну да, которые вы обменяете в кассе на билеты. Разумеется, подойти нужно заранее.

— А концерт?..

— В марте.

Шло меж тем начало сентября. Талоны из плотного желтого картона перерезала пунктирная линия: оторвут — и останется в руках железный гребень. После репетиции какая-то дама сняла с Оскара мерки и неделю спустя выдала ему форму, заставив его расписаться на двух бланках. Ярко-синяя, как колпачок одноразовой ручки «Бик», из добротного, в мельчайших прожилках шерстяного сукна форма была очень тяжелая. Брюки стояли колом: поставишь — не упадут. Полагавшийся к форме чехол в случае порчи замене не подлежал. На каждой пуговице под скрещенными лавровыми ветвями сияла золотом лира; узор повторялся на лацкане пиджака и на кепи с черным лаковым козырьком. На нагрудном кармашке был вышит герб города. Щит, разбитый на червлень и лазурь, с лежащей поперек серебряной рыбой[5]. Двухцветный галстук крепился на резинке, а сорочку из прочного хлопка, произведенного в городе Цвайзиммен, в немецкой Швейцарии, надлежало стирать при шестидесяти градусах.

— Остальное за ваш счет. Вашему сыну потребуется черный кожаный ремень, черные ботинки и в обязательном порядке черные же носки.

Каждую неделю в аккурат поперек дня, когда в школе учатся только до обеда, — сорок пять минут один на один с учителем, затем общая репетиция, иногда с антрактом, которая заканчивалась часов в восемь, а то и позже, по мере того как близился парадный концерт.

Я думала о летних вечерах в городке, откуда мы съехали, как мы входили в театр, где играл другой оркестр, как пробирались по лестнице на галерку, опаздывая, но никому не мешая, как терлись в темноте коленками, высекая улыбки, и как все успевали: рассмотреть лепнину, музыкантов, прикрыть глаза, вспоминая, что на улице изо дня в день набухают пионы и как славно мы сейчас поужинали.

— Добро пожаловать, — сказал наш новый сосед. — Похоже, теперь у нас общий не только забор: наши дети играют в «Гармонии».

Его дочка играла на поперечной флейте. Оскар заметил, что она как-то наособицу причесывалась: волосы завивались мягкими волнами, — остальные же девочки зализывали их назад и стягивали в хвост. Она носила кофточки в мелкий цветочек и пастельных тонов курточки, а себе ее мать выбирала одежду из одноцветной кожи и коротко стриглась. Летом вместо плетеных босоножек на каблуке или, боже упаси, сланцев с камешками посередине мамаши учеников носили устойчивые ботинки для горных прогулок с выдающейся спереди подошвой.

Однажды репетиция затянулась далеко за половину девятого. Многие из родителей, уже в пальто, безропотно ждали на задних рядах.

— Ваши дети еще не ели?

— Нет.

— А они еще успевают делать уроки?

Они вдруг выпрямились, точно кол проглотили, и воззрились на сцену — подальше от этой незнакомки, которая еще не усвоила негласного соглашения, не осознала, каких жертв требует этот концерт, как важен каждый винтик — стоять в пробках, радеть и бдеть, стряпать с утра ужин, — чтобы махина крутилась и все это синее слилось наконец в едином порыве. Они не ждали утешения. Жаловаться было бесполезно, некрасиво, бестактно. Дисциплина — пожалуй, единственное, что осталось от этих занятий и что оправдывало их в глазах родителей, — была им по душе. Тем, кто загружен, не до слюнтяйства. Кто занят, поглощен, увлечен до страсти — у тех не может болеть голова.

Но уж, наверное, руководитель похвалит своих подопечных, прежде чем откланяться.

— Всем доброй ночи, — обратился он к музыкантам. — Один совет. Готовьтесь к тому, что придется попотеть, серьезно вам говорю, иначе провал обеспечен.

Воспитание самураев. Преданность клану. Клану черных носков. Хочешь не хочешь — ты посвящен. Этим вечером. Оскар так утомился, что не стал ужинать и отправился прямиком в постель.

В этом клане отбрасывали все лишнее и стремились к совершенству. Мы были в полной растерянности. С одной стороны, как и другие родители, мы считали, что никогда не поздно сменить профиль учебы: «легко дается» не значит «плохо», вопреки расхожему мнению. Мы полагали, что заниматься музыкой так же благотворно, как дышать, делать зарядку, лазать, плавать, что детям полезно общество других маленьких музыкантов, но мы решительно не одобряли строевой уклад, жесткий график, обязанности, когда их ставили превыше всего, превыше самой музыки. Амиши[6] XXI века — вот кем казались нам мамы-папы этих синих мундирчиков. Спартанцы, предпочитающие линолеум ковролину, спозаранку набивающие рюкзак — горы не ждут! — вместо того чтобы потягивать за столиком кофе, плетущий над чашкой свои терпкие арабески; любители вышколенных собак и окрашенных от греха деревянных фасадов.

Разглядят ли они прекрасный город за опрокинутыми помойками? Сумеют ли уловить дух старины, несмотря на тошнотворное амбре? Как поведут себя, если на задворках их садика ненароком сдвинут третий вазон?

Но мы не могли открыться Оскару, чтобы он не пал духом и не бросил занятия музыкой из-за наших домыслов.

Вспоминались летние вечера в нашем городке, где на каждом участнике инструментального ансамбля была простая черная футболка с вышитыми заглавными буквами, а боковые двери театра стояли настежь — сумерки, пионы, посыпанный щебнем дворик, притихшие улицы.

Здесь зрелище было куда эффектней. Семьдесят пять синих мундиров разили наповал. Синева бразильской бабочки морфо, золото до блеска надраенных труб — под стать идущему от эполета золотому шнуру, сиречь аксельбанту. Неотличимые друга от друга, что на сцене, что на концертных снимках, они сливались в одну торжественную синь, от которой у родных выступали на глазах слезы.

Иногда они играли в каком-нибудь парке, и тогда вокруг уютно похлопывали дверцы машин. Синее зарево подсказывало, что мы на верном пути. Оскар просил никому не говорить. Только бы не попасться на глаза школьным товарищам. Он подставил запястья, чтобы ему застегнули пуговицы, сам надел галстук и долго искал черные ботинки. Из братниных он уже вырос. Поздно красить в черный кроссовки, тем более что кроссовки воспрещались. Глупо покупать новые, чтобы каких-нибудь пару раз в год выйти на сцену. Отцовы больше напоминали матросские боты, но Оскар все же надел их и зашагал с нажимом на пятку, выворачивая смачные ломти земли. Он расправил плечи. Больше всего он походил сейчас на пилота, на заслуженного командира корабля, который летит в дальний рейс, но вернется, как только выполнит задание.

— Переоденься.

В кухне темно, но холодильник нараспашку. Босой, в рубашке поверх синих форменных брюк, как в пижаме, Оскар запрокинул голову и пил из горла. Но форме все было нипочем. Водворенный на плечики пиджак скульптурно топорщил грудь, словно нес в себе стать воображаемого атлета. Вместо лавров почетно золотился аксельбант.

Утром все покоилось в чехле, том самом, который замене не подлежит. Я потянула в сторону дверцу шкафа: убедиться, что все на месте, и забыть наконец о суммах штрафа, прописанных в бланке выдачи. В случае порчи или чрезмерного износа комитет будет вынужден взыскать с участника: за пиджак 567 франков, за брюки 190 франков, за сорочку 90 франков, за фуражку 226 франков, за галстук 30 франков. С течением времени цены могут меняться. Само собой, беречь как зеницу ока.

И все же. Репутация уже подмочена. Уже горит щека от пощечины штрафа: не влепили, так влепят, будьте покойны. Я представляла себе, как синие мундирчики взрывают петарды. На белый поплин капает кетчуп. Кто-то, сбросив рубашку, пьет из горла. Стеклышки на запретной ограде оставили прореху в брюках. В потасовке оторвался аксельбант, перепутались пиджаки.

Ученик обязан содержать форму в безупречной чистоте. Как при найме апартаментов: простыни в течение заезда не меняются, объявляют вам сразу, — и вы с первого дня чувствуете себя неряхами и стыдитесь, что грязи все прибывает. А не будь в контракте этого нехитрого предписания, вы сказочно отдохнули бы, не присматриваясь, не терзаясь, вдали от всех этих хозяйских забот.

В день концерта родители учеников загодя выстроились в очередь перед кассой, чтобы обменять талоны на билеты. Из полукруглого окошка в стене высовывались только руки: крот у входа в нору. Мамы-папы проходили и садились, кивая по сторонам со смесью гордости и удовлетворения — должно быть, нечто похожее испытывал в Англии XIX века сельский аристократ, проходя в церкви на свою законную скамью. Вы из наших. Мы среди своих. Долгожданная жатва.

Здравствуйте, здравствуйте.

Свет в зале погас, и осталось только синее с золотом. На сцену вышла русоволосая женщина в черной юбке и белой блузке — дирижер сломал руку. В девичестве мадемуазель …ова, уточняла программка, она повернулась спиной и бойко взмахнула палочкой, превратившись на миг в обезьяну из мультика «Король джунглей». Деревья вокруг зашумели — прилив, отлив, — а бабочки замерцали, синие-синие. Пылали трубы, амиши ликовали. Затем на сцену в полной тишине взошли один за другим двенадцать барабанщиков. Мы цеплялись за хрупкий обломок скалы, сжимали камень алчно и трепетно. Этим камнем, этим обломком скалы было наше сердце. Барабанная дробь — виртуозная и надрывная, как сальто под куполом, — бросила нас, задохнувшихся от волнения, на краю бездны.

Этот вечер оставил по себе лучшие воспоминания. Бланк выдачи — худшие. Несмотря на то что концерт удался, Оскар только укрепился в намерении бросить музыкальную школу. Но не тут-то было.

— А если мой сын придет в красных носках, — спросила я у секретаря, — его исключат?

— Нет. Но если мы застанем его в форме с бокалом красного, тут уж без разговоров.

Оскар не согласился. Ни с бокалом, ни с целой бутылкой, чтобы уж падать, так падать. Пришлось отбывать повинность еще полгода. Ученик обязывался посещать занятия до конца срока. Форму надлежало вернуть до рождественских праздников. Из соображений гигиены костюм, включая сорочку и фуражку, предварительно сдается в химчистку за счет участника. Вам еще повезло: раньше запрос подавали за год. Президент «Гармонии» поблагодарил Оскара в письме за все, что он сделал. Вместе с Оскаром покидали ряды еще двое. Выбывавших назвали публично, перед всем оркестром. Как дезертиров перед строем юных солдат, уходящих на фронт.

Пиджак и брюки я отнесла в химчистку. Приемщица бережно отпорола аксельбант, шнурочек, как она выразилась, и я уже мучилась, как буду приделывать его обратно. Сорочку я постирала при шестидесяти градусах. Пиджак по-прежнему облегал чей-то мощный торс. Я сложила все в чехол — и с глаз долой, в укромную темноту шкафа.

Шкаф ожил.

Никаких следов. Уйти, оставив все как было. В сказках этим условиям следуют, чтобы спастись, не выдать себя, не обидеть духов земли. Обуревают чувства — а с виду тишь да гладь, будто и не было ничего. Ни следа пальцев на черной книге, ни волосков на синем пиджаке. Любить женщину, которая подкрадывается, как кошка, ступая бесшумно, всегда кстати являясь и исчезая.

Я вспомнила, как одна приятельница позвала меня разбирать материнский гардероб — мать умерла, и она собиралась раздать ее вещи знакомым. Я вспомнила, как хлынула на меня из шкафа чужая жизнь, все эти «случаи», которые я лишь домысливала, не зная, почему пальцы, блуждая по плечикам в магазине, выбрали то или иное, эти вечера, таившиеся в черных, на каблуке, босоножках. Как подчас пугает и завораживает одна-единственная пара осиротелых перчаток. Как много — если не все — может сказать о душе, о характере человека изгиб пальцев этой самой перчаточной пары.

Утром я достала рубашку, убедилась, что воротничок отливает голубизной, и натянула поверх пленку, как делают в химчистке. Пиджак и брюки еще потяжелели. Кепи, именуемый фуражкой, тоже требовалось сдавать в химчистку, хотя за год с небольшим его надели всего однажды. Я начистила черный козырек, поворачивая его так и сяк, высматривая на глянце малейший след пальцев — так в богатых домах прислуга чистит дверной молоток. Или зеркало в ванной: вполне приличное, но глянешь сбоку и обомлеешь. Сияя козырьком, кепи отправился под пленку, где уже висел галстук без единой пылинки — долго орудовала щеткой. Я отвезла машину на мойку и прошлась пылесосом по салону, прежде чем водрузить чехол на заднее сиденье. У заведующей формой горели глаза — вот-вот облизнется, как кошка. Она приняла меня в подвальном этаже, под безжалостным неоновым светом, но сначала мне пришлось пройти через залу, обшитую по потолку коробками из-под яиц. Стены пестрели ценными указаниями: влажность такая-то, оптимальная акустика такая-то. Шкаф ломился от синих форм и кепи — это все, что осталось от бывших или еще не известных музыкантов.

Мне захотелось выскочить босиком под дождь, купить красные носки, достать из холодильника бутылку, какую попало, и выхлестать ее прямо из горла большими глотками.

Дайте настояться

Слово «отвар» пахнет больницей, провинностью и зимой. Настой исходит паром, а залитые кипятком листья вдруг становятся яркими, южно-зелеными. Зеленей зелени. Точно тусклый голыш — смочишь, и он почернел, заблестел.

Фотограф извлекает из ванночки с проявителем прямоугольник бумаги. Здесь — наоборот. Веточку погружают в ковш, но затем ее выбросят, а воду оставят. Эссенция растения окрашивает жидкость. Лик Христа выступает на плате святой Вероники. Парфюмер связывает ароматы жирами. Нечто летучее сгущается. Малейшее ширится. Сухое обретает вкус. Малина в тарелке пахнет недурно, но она заблагоухает, если сварить из нее варенье. Распахнется так — соседей обдаст, а ей все мало. Замоченные два-три зернышка аниса переносят обычный рис на Ближний Восток. Одна крупинка разбухает, затмевает собой целое блюдо, поле, память о поле.

Capitulare de Villis — «Капитулярий о поместьях» — принял около 800 года Карл Великий, повелев своим подданным разводить у себя в садах до видов трав и растений, годных в пищу или живительных, лекарственных или священных. Анис делает непобедимым. Алтея заживляет шрамы. От укропа прибывает молоко. Розмарин защитит от чумы и проказы. Настурция прочищает дыхательные пути. Тмин сообщает коже белизну. Метелка огуречника в петлице убережет от бед. Зверобоя — от козней. Берегитесь. Не доверяйте слишком пространным спискам. И кумушкам-ворожеям, что ворочают ложкой в котелках и носа не кажут на солнце.

В рейнских краях молодые, чтобы скрепить навеки свою любовь, кладут перед сном в эльзасское или мозельское вино стебелек мелиссы. Наутро его достают и разламывают, а вино выпивают. У кого длинная часть в руке осталась, тому и быть в доме головой. Сколько косточек в померанце — столько родится детей. Некоторые делают стойку над самой ничтожной с виду травкой. Один пройдет не глядя. Другой наклонится и сорвет. В Боснии — мальву. Там из нее делают салат. В Греции, на Кипре, в Румынии базилик не добавляют в пищу. Он лежит под иконой, непременный участник свадебных и прощальных обрядов.

В рецептах, которые требуют времени, предписывая череду последовательных действий, куда больше прелести, чем в рецептах трудоемких. Эта мята, которую изволь трижды сменить, когда старые листья осклизнут, — сердечникам. Эти дынные семечки — обжарь, да в муку растолки, да залей, да сквозь тряпочку процеди, и снова, и снова. Копишь их понемногу, от раза к разу, ведь на литр этого арабского бузурата требуется кило семян. Чтобы приготовить sloe-gin, или терновку, — коронную наливку ирландской бабушки, мечтавшей пойти в лесничие, — погоди собирать, дождись заморозков, погоди вынимать — дождись, выбродит.

Что сохранить в памяти? Утешительный глоток теплого молока, настоянного на маковых головках, а то смешанного с кардамоном и миндалем: спите, глазоньки. Яичный желток, который соединяют с растением, приготовляя липовый гоголь-моголь. Бирюльку бадьяна — восьмиконечную звездочку, шелковистую, будто красное дерево. Развеселое словечко веспетро (читай «пердцовка». — М. Л.), обозначающее аперитив на основе зеленого аниса, к которому для пущего ветрогонства прибавляют семена укропа и тмина. Прихотливость фиалки: сушить на тонкой бумаге и никаких жестянок, только дерево. Величие тимьяна, такого насущного и наипервейшего, что греки прозвали его thumos, запах; так Синатра пребудет Голосом, а Фэй Данауэй — Глазами[7].

Травы зовут нас в путь. В XVII столетии за ящик шалфея китайцы давали голландским торговцам два ящика своего лучшего чая. В разгар чумы в том же самом веке четыре марсельских вора избегли виселицы, признавшись, что спасались от заразы уксусом, настоянным на пряных травах. Массала-чай переносит вас в Индию, мятный — в Марракеш, кофе с подожженным коньяком — в Барселону, a canarino — всего-то лимонная стружка, брошенная в кипяток, — на Сицилию. Захотелось вам чаю с мятой — непременно веточку полыни и кедровых орешков, и возьмите лучше китайский ганпаудер. Вам по душе розовый — запишите себе, долина Дадес, в Марокко. Гибискус, пестреющий в наших садах, уроженец Китая, — цветок бесполезный, по крайней мере, на дне стакана, а вот из бледных, чуть тронутых розовым лепестков египетской разновидности делают каркаде. Из Ливана — забудьте вы о руинах — привезите благодать: белый кофе. Просто кипяток, лимонная цедра и кофейная ложечка флердоранжевой воды. Белый кофе под вечер — причал, штора, цезура. Вычтем лимон и флердоранж, и останется только чашка горячей воды, без ничего: как раз то, что спрашивает себе японец, как мы — минералку, в любом уголке Европы. Минута покоя, дымящаяся, прозрачная, очистительная.

Нет, писатель не извлекает эссенцию, суть. Он только фильтр, который распределяет и отбирает, отводит и копит, медлит, раздумывая. Он ужимает или доводит водой. Наконец, у писателя есть два пути. Из массы сведений извлечь один-единственный мотив, безделицу — искусство бедное и поразительное, когда бедность доведена до крайности. Впечатление умещается в двух строчках. Достало бы полей блокнота. Как Эрри де Луке[8], чтобы описать одного из своих героев. Его морщины и веснушки приходят в движение, как море в дождь. Вот и все.

Путь второй — как раз дать настояться. Леониду Цыпкину хватило крошечного зернышка — имени Достоевского, — чтобы заполнить свой мир до краев и уйти в него с головой. Цыпкин выбрал лишь фрагмент его жизни: когда Достоевский в надежде, что рулетка избавит его от долгов, выехал со своей второй женой Анной из Санкт-Петербурга в Баден-Баден[9]. Только этот отрезок пути. Сам Цыпкин в Баден-Бадене не бывал. Ему не давали выезда — из-за сына, уехавшего в Америку в годы, когда ох как не стоило бы. Одно унижение за другим: от исследовательской работы и медицины его отстранили, зарплату урезали на три четверти. Но было это зернышко — имя Достоевского, этот сезам — поездка писателя, короткая, бурная, была эта Анна. Цыпкин настаивал свою мечту вечерами после работы, всю жизнь. Он бродил по Санкт-Петербургу и снимал на пленку дома, связанные с Достоевским и его героями. Лестница, улицы в снегу, двор, хмурый фасад. Фразы пускают почки, ветвятся. Каждая — начало пути. Во Франкфурте Анна удивляется деревцам, растущим вдоль Лангештрассе. Это белые акации. Мать Анны выплатила долги. Достоевский наполняет собой все ее существо, палуба уходит из-под ног, она любит его, цепляется за мачту, мачта выскальзывает, Анна плывет. Каждую ночь она заплывает далеко-далеко — теряется берег[10]. Цыпкин так и не увидел своей книги: она вышла в Штатах, а неделю спустя, ровно в день своего рождения — ему исполнилось пятьдесят шесть лет — автор скончался.

Плыть — значит отдаваться любви. Любви, уходящей за горизонт.

Тело парит в невесомости. Безбрежный замысел. Чтобы отдать любви все свое существо, не требуется кипятка. Из всех растений только вербена пахучая способна отдавать аромат холодной воде. Вода — одна из основ телесного благоденствия, и у каждого свой рецепт. Скарлетт Йохансон в «Трудностях перевода» Софии Копполы, следуя материнскому завету, трет лицо до блеска холодной водой. В одном детективном романе Питера Чейни[11] сыщик перед выходом из дому втирает себе в волосы туалетную воду. Исмаил Мерчант[12], продюсер Джеймса Айвори, готовит себе ласси с флердоранжевой водой. Прохладительный напиток родом из Индии, с иранскими и турецкими вариациями, одна из которых — соленая, на основе мяты. Если вкратце, то готовится он так: взять четыре йогурта без добавок, развести тремя стаканами воды, добавить три столовых ложки сахара и полстакана флердоранжа, хорошенько перемешать и на холод — пусть настаивается, чем дольше, тем лучше.

И такая накатит благодать, когда, пропитанный солнцем, войдешь в полумрак — за окном печет, ставни сомкнуты, — и йогурт с ложки побежит, сборясь и петляя, в родную стихию белыми, голубеющими лентами.

Анн-Лиз Гробети