Наблюдение за арестованными было возложено на унтер-офицеров, командированных от корпуса жандармов, и на чинов нестроевой роты Трубецкого бастиона. Согласно положению входили они в камеры всегда вдвоем: жандарм и нестроевой. В то время они еще не были проникнуты озлоблением по адресу арестованных и смотрели на себя как на наших защитников от возможных выходок со стороны ежедневно сменявшихся чинов караула. Но такой состав людей оставался очень недолго: кажется, уже через день стали прибывать новые элементы, образовавшие по предписанию министра юстиции Керенского так называемую наблюдательную команду из 36 человек, выбранных по одному от каждой части петроградского гарнизона.
На словах эти люди были заражены новыми веяниями, но при ближайшем с ними знакомстве оказывалось, что некоторые из них говорили не то, что думали.
18
Распоряжения Керенского не ограничились переменой состава команды: по желанию Совета рабочих и солдатских депутатов он счел нужным во всех отношениях изменить режим арестованных в Трубецком бастионе. Было объявлено, что мы, как тяжкие государственные преступники перед народом, не должны пользоваться никаким комфортом и никакими поблажками, а потому питание наше надо приравнять к питанию солдат, а наши постельные принадлежности отобрать, чтобы мы спали так, как спали арестованные солдаты. Одежду должны мы были иметь только верхнюю на случай, когда нас будут вызывать в приемную и выводить на прогулки; в остальное время было предписано носить тюремное белье и арестантские халаты. Туалетные принадлежности приказано было отобрать; на столе и койках не должно было быть никаких вещей; чернила и перья по миновании в них надобности велено было сдавать; книг иметь не более двух.
Благодаря этим мерам я очутился на железной койке, на негнущейся поверхности которой выступали 102 заклепки; на них лежал тюфяк из парусины, набитый сеном или соломой, толщиной в полтора пальца. Ложась спать, я боками чувствовал каждую заклепку. Подушку изображал тонкий грязненький и притом очень вонючий предмет квадратного вида, набитый чем-то вроде перьев. Затем была одна простыня и давно сносившееся байковое одеяло. Носильное белье состояло из бумажной рваной рубашки, рваных подштанников и белых нитяных носков. Нерваными были только туфли из толстой желтой кожи, которые совсем на ногу не приходились. Если прибавить к этому запрещение бриться и стричься, станет ясно, что мы своей внешностью должны были мало отличаться от патентованных каторжан.
Через несколько дней после моего прибытия в коридоре послышались шаги большого количества людей, щелканье замков и засовов во всех камерах… При приближении шагов к моей камере (последней в коридоре), когда ключ уже был вставлен в замочную скважину, я услышал вопрос: «А тут кто?» После получения ответа: «генерал Воейков» — люди быстро удалились. По словам одного из вошедших ко мне вскоре солдат, оказалось, что это был главнокомандующий военным округом генерал Корнилов, производивший инспекторский смотр арестованным в Трубецком бастионе сановникам.
Мне до сих пор непонятно, почему генерал Корнилов, знавший меня лично по Могилеву (где он так волновался за свои приглашения к высочайшему столу), уклонился от свидания со мною в моем заключении.
В этот же самый день вновь послышались быстро приближавшиеся к моей камере шаги. Дверь с шумом отворилась — и в нее ворвалась толпа, предшествуемая людьми в солдатской форме, с ружьями наперевес и весьма агрессивно настроенными. Я почувствовал, что настал критический момент. Меня осенила мысль схватить находившуюся около моей койки икону, в виде исключения оставленную мне… Этой иконой-складнем благословили меня кавалергарды в день сдачи мною эскадрона. На задней стороне этого складня (чудом уцелевшего у меня) выгравировано: «Дорогому и горячо всеми любимому отцу командиру эскадрона Ее Величества ротмистру Воейкову — от нижних чинов эскадрона Ее Величества Кавалергардского полка. 15 /VII 1900 г. — 15/VIII 1905 г.»
Взяв икону, я сделал несколько шагов вперед со словами: «Читайте» — и показал надпись, которую они не в силах были одолеть. Произошло замешательство… Ружья пошли прикладами вниз, и все остановились. Замыкал солдатское шествие комендант крепости штабс-капитан Кривцов, молча ожидавший, чем кончится посещение этой натравленной ордою камеры дворцового коменданта. Сопровождал его поручик Чикони.
…Посмотрев на икону, солдаты стали один за другим выходить, а последние три-четыре перед уходом почему-то даже раскланялись со мною.
Одно из очень тяжелых условий тогдашней жизни представлял вопрос питания: запрет получать что бы то ни было из дому или приобретать на свой счет, обязательная еда из так называемого солдатского котла — все это привело к тому, что я в день имел только три чайника с кипятком (чай и сахар у меня был свой), три маленьких кусочка черного хлеба, в обед несколько ложек так называемых по-солдатски пустых щей (т. е. воды, в которой ничего не плавало) и затем ложки две-три каши, и то не каждый день. Порцию ужина составляли несколько ложек тех же пустых щей. Называть такое наше питание «солдатской» пищей было очередной ложью членов Временного правительства: за 30 лет службы в войсках я никогда не видел, чтобы солдаты получали что-нибудь подобное той гадости, которую Керенский называл солдатской пищей, а генерал П. А. Половцев в своей книге сравнивал с питанием в первоклассной гостинице «Астория». Такие суждения могли высказывать люди, ограничивавшиеся подглядыванием в дверные скважины камер; не думаю, что они остались бы при своем мнении, если бы сами в то время посидели в Трубецком бастионе.
В камере стоял собачий холод и была невероятная сырость. Почувствовав приступы болезни сердца и подагры, я решил обратиться к крепостному врачу, который, посмотрев на меня, сказал: «Что же тут удивительного? Вы — гусар, гусары все пьют — попили слишком много шампанского, теперь и платитесь за это». Фраза эта, очевидно, была сказана в угоду присутствовавшим при разговоре нижним чинам. Больше я к нему не обращался. Невзирая на носимые им красные розетки с кулак величиной и аршинную пунцовую ленту на груди, этот милый эскулап почему-то не приобрел расположения нижних чинов и вскоре был заменен И. И. Манухиным, прекрасным врачом и очень порядочным человеком. Внимательно осмотрев меня, он велел мне принимать лекарство, прописанное профессором Си-ротининым, и стал следить за моим здоровьем.
Дней через семь после первого посещения моей камеры чинами очередного караула ко мне вошли со словами «обыск, обыск» менее агрессивно настроенные, но все-таки держа ружья наперевес караульные того дня. Скинув с себя халат и рубашку, я пошел к ним навстречу со словами «ищи». Озадаченные, они опустили ружья и стали потихоньку один за другим выходить из камеры.
Через два дня после моего прибытия в Трубецкой бастион моей жене удалось получить разрешение на одно свидание со мною, происходившее без прокурорского надзора; но после этого всякий доступ ко мне был совершенно прекращен. Не думаю, чтобы я составлял исключение: вероятно, это запрещение распространялось на всех арестованных.
В одну из пятниц мне было объявлено, что я должен идти на прием. Меня провели в комнату, устроенную для следователей, приезжавших допрашивать преступников старого режима. Тут же раз в неделю был прием близких родственников — не более одного посетителя на каждого арестованного. В назначенной для приема комнате стоял длинный стол, на одном конце которого сидела жена, на другом пустой стул был оставлен для меня; рядом со мною сидел офицер, наблюдавший за нами, а рядом с женою — товарищ прокурора; напротив разместились два представителя от нижних чинов — один от наблюдательной команды, а другой от караула, с винтовкой. Разговор не мог продолжаться более десяти минут; темами для разговоров не должны были служить никакие вопросы политики, и ни одного слова нельзя было произносить ни на каком языке, кроме русского. Эти условия свидания совершенно парализовали возможность иносказательного обмена мыслями по интересовавшим нас вопросам; но, конечно, через некоторое время у нас установился условный способ обмена мнениями. Однажды моя жена имела неосторожность сказать, что арестован великий князь Павел Александрович, на что я ответил, что не вижу смысла в этом аресте. Через несколько дней товарищ прокурора заявил, что мое замечание вызвало негодование чинов наблюдательной команды. В действительности таковым был в этот день один матрос Гвардейского экипажа, симпатичный малый, который неоднократно доказывал мне свое искреннее и благожелательное отношение. Не я один не верил в то время заявлениям представителей прокурорского надзора: каждый из нас, заключенных, имел случаи воочию убедиться в том, что тогдашние служители Фемиды частенько удалялись от истины, приписывая солдатским массам требования, никогда ими по нашему адресу не предъявленные, и суждения, никогда не высказанные.
19
Непривычная для меня тюремная жизнь скрашивалась неожиданно хорошим отношением большинства солдат, составлявших наблюдательную команду Трубецкого бастиона.
День в тюрьме начинался в 7 часов утра с принесения двумя солдатами чайника с кипятком и дневной порции черного хлеба. Украдкой от товарищей один из них часто вытаскивал и передавал мне спрятанную им газету, указывая глазами на угол камеры, т. е. место, куда она по прочтении должна быть направлена. Ни разу не слышал я ни от кого из солдат ни одного грубого или резкого слова. Объяснением такого факта может служить чрезвычайно для меня счастливое совпадение обстоятельств: оказалось, что из числа чинов наблюдательной команды был один, служивший в Кавалергардском полку вскоре после моего ухода оттуда, другой — сапожник, живший неподалеку от Кавалергардского полка и работавший на офицеров, а третий — отбывавший службу в Конно-гренадерском полку в бытность мою командиром лейб-гвардии Гусарского полка той же дивизии.