В первой переданной мне с таинственным выражением лица газете я прочел: «12 марта Временное правительство постановило смертную казнь отменить». Извещение это было помещено за подписью управляющего делами Временного правительства Влад. Набокова (убитого в Берлине при спасении жизни своего учителя П. Н. Милюкова). Трогательно было со стороны солдата желание порадовать известием об отмене смертной казни того, кто, судя по зажигательным речам Керенского и его присных, должен был считаться тягчайшим государственным преступником против народа. Из той же газеты я узнал, что 25 марта, в день Благовещения, в петроградской синагоге совершено было торжественное богослужение по случаю получения евреями из рук русского народа свободы. Сообщение это мне показало, что евреи уже не стали стесняться открыто признавать полученные ими от революции блага. Впечатление мое впоследствии подтвердилось: в 1923 году в Англии главный раввин публично возносил моление за продление в России иудо-большевистской власти.
Председателем учрежденной по распоряжению премьер-министра князя Львова чрезвычайной следственной комиссии для расследования противозаконных действий бывших министров, главноуправляющих и прочих должностных лиц был назначен присяжный поверенный Н. К. Муравьев, а наблюдение за комиссией было возложено на министра юстиции присяжного поверенного А. Ф. Керенского.
В течение марта и в начале апреля в мою камеру время от времени входил Муравьев, иногда в сопровождении одного или нескольких своих сотрудников; он мне задавал вопросы, обыкновенно касавшиеся бывших приближенных к государю лиц. Мне не составляло ни малейшего труда каждый раз доказывать Муравьеву, что полученные им сведения представляли чистейший вымысел. Настоящего допроса мне еще сделано не было, что, однако, не помешало моим бывшим хорошим знакомым не только поверить, но и дальше распространять слухи, будто бы я на допросе в крепости в угоду тогдашним властителям позволил себе критиковать государя и императрицу.
2 апреля было светлое Христово Воскресение. Никого из арестованных ни на страстной, ни на пасхальной неделе в церковь не пустили: вместо пасхального перезвона узники Петропавловской крепости должны были довольствоваться обычным боем каждые 15 минут башенных часов с курантами, в 12 часов дня исполнявшими «Коль славен наш Господь в Сионе».
После заутрени группа солдат наблюдательной команды пришла в мою камеру с принесенным от себя разговеньем. Трижды пропев «Христос воскресе», они все со мною похристосовались. Руководил этой группой унтер-офицер, который больше в Трубецком бастионе не появлялся. Исчез ли он добровольно или был удален за проявление религиозных чувств — осталось для меня тайной.
В один из пасхальных дней в мою камеру под предлогом смены белья пришел солдат наблюдательной команды — кажется, единственный из бывших чинов нестроевой команды бастиона — и таинственным шепотом сказал мне: «А я вас помню — вы у нас раз были лет десять тому назад». Признаюсь, я из боязни провокации стал этот факт отрицать и сказал, что, вероятно, это был мой однофамилец. В действительности он был прав: 29 января 1907 года я был в числе четырех полковников членом военного суда по делу двух участниц покушения на П. А. Столыпина на Аптекарском острове. Обеим подсудимым — Терентьевой и Климовой — смертная казнь была заменена бессрочными каторжными работами.
Вскоре после Пасхи было опубликовано распоряжение министра юстиции, запрещавшее караульным солдатам, а также разного рода делегатам с фронта посещать Трубецкой бастион. Это распоряжение внесло большое успокоение в жизнь нашей тюрьмы, но мало изменило мое личное настроение: допроса мне не делалось, и неопределенность положения сильно меня угнетала.
20
Были дни, в которые чувствовалось страшное возбуждение среди чинов наблюдательной команды. Как впоследствии выяснилось, это было время, когда большевики делали попытки свергнуть Временное правительство, т. е. когда массы явно уходили из рук захватчиков власти и шли против всякой организации.
В это время увяла слава Гучкова, не успевши расцвести, и он покинул пост военного министра. Последний акт его государственной мудрости проявился в распоряжении о снятии мундира с полковника Назимова, которому вменялась в вину его якобы дружба с Сухомлиновым и сотрудничество со мною. Оба эти преступления Назимова являлись плодом расстроенного воображения уходившего военного министра, которому почему-то везде мерещились сановники старого режима. К сожалению, мне не удалось видеть Гучкова в дни его славы; видел я его только на одной из ступеней к ней — в начале 1915 года, когда он пожелал со мною повидаться. Из первых же слов я понял, что цель его появления — выяснить мое отношение к тогдашнему военному министру В. А. Сухомлинову.
В это время Гучков считал себя самым компетентным в военных делах человеком, будучи о них осведомляем своими сотрудниками — Поливановым, Гурко и другими, дававшими возможность ему, по образованию совершенно не подготовленному, рисоваться перед публикой своей осведомленностью по техническим военным вопросам. Он с апломбом изложил мне свою беспощадную критику на все, что имело отношение к деятельности его личного врага — В. А. Сухомлинова. Я ему сказал, что мой служебный опыт дает мне право судить о работе военных министров не меньше, чем общественным деятелям.
Как командир полка, я невольно был в курсе проведения в армии целого ряда реформ и имел возможность убедиться в том, что в вопросах организационных и административных В. А. Сухомлинов проявлял большую талантливость. Думаю, что не мог этого не заметить и сам Гучков как один из активных работников в Красном Кресте во время русско-японской войны. Я сказал Гучкову, что из бывших за последние царствования военных министров я считаю графа Милютина и Сухомлинова самыми талантливыми и потому против генерала Сухомлинова ничего 308 делать не стану, на что Гучков ответил, что он теперь перевалил на мою совесть все, что лежало у него на душе. Расставаясь с ним, я никак не думал, что жму руку будущему военному министру России, хотя и недолговечному.
Благодаря моим добровольным почтальонам «из народа» я узнал из газет, что приглашаются на заседание члены Государственной думы всех четырех созывов. Вызвана была такая мера параличом Думы, постигшим ее через несколько часов по возглавлении русской революции Родзянко и временным комитетом Государственной думы. Недолго пришлось Думе воспользоваться результатами своей десятилетней работы и вложенных в нее трудов. Съезд этот цели своей не достиг, и вместе с ореолом Думы сошел на нет и председатель ее М. В. Родзянко, совершенно устраненный от участия в управлении обновленной Россией.
С востока поднялось новое светило и достигло высоты покоев императора Александра III в Зимнем дворце, где в царской опочивальне А. Ф. Керенский находил отдохновение от своих трудных обязанностей главы вооруженных сил России — обязанностей, усложненных еще уговариванием на ратные подвиги «товарищей», так быстро восприявших основы нового быта Отечества.
21
На Фоминой неделе Муравьев, зайдя в мою камеру, предупредил меня, чтобы я приготовился к допросу, на который буду скоро вызван. На вопрос, к чему именно я должен приготовиться, ответа от Муравьева я не получил.
28 апреля меня вызвали на заседание чрезвычайной следственной комиссии. В большой комнате вдоль окон за длинным столом восседали под председательством Муравьева еще четыре мне неизвестные фигуры. Кроме большого стола было два маленьких, за одним из которых сидел секретариат, за другим — стенографистки. Посредине комнаты, в отдалении от присутствовавших, был круглый столик и при нем венский стул — это было место, которое мне предложено было занять. Вдоль стен заняли места господа с серьезными и сосредоточенными физиономиями иностранного типа.
Когда я, войдя, машинально сделал общий поклон, я почувствовал, что поставил «ареопаг» в очень неловкое положение: они не знали, как на него реагировать. Начал председатель Муравьев с сообщения, что я нахожусь не перед следователем и даю показания не в качестве свидетеля или обвиняемого, а что от меня требуются объяснения по некоторым интересующим по ходу следствия комиссию вопросам. Осведомившись о моем кратком послужном списке, Муравьев задал мне вопрос о причине моего назначения дворцовым комендантом, государственном и политическом характере этой должности и моей приверженности к так называемой германской партии.
Я указал, что назначение это было личной волею государя, что обязанности мои никакого политического характера не имели; слухи же о своей принадлежности к немецкой партии и совете открыть немцам фронт я даже и опровергать не стал: это была гнусная бессмыслица, вроде изобретенной общественными деятелями инсинуации, что царь не хотел защищать Россию и со своими приспешниками на каждом шагу изменял ей. Затем председатель коснулся целого ряда вопросов: о моем отношении к войне и миру, о расположении ко мне императрицы, о посещении дворца Распутиным, моем о нем мнении, о влиянии Распутина на императрицу, о моем отношении к Государственной думе, к князю Андроникову и об отношении государя к Бадмаеву… Под конец председатель спросил, пробовал ли я указывать императрице, что для нее было недопустимо касаться политических дел и принимать доклады, подлежавшие высочайшему разрешению. На последний вопрос я резко ответил, что был не опекуном Их Величеств, а только дворцовым комендантом. После этого мне вопросов больше не задавалось. Прекрасно помню, что на этом допрос кончился; между тем, когда я его читал 10 лет спустя в изданной большевиками книге «Падение царского режима» (т. 3), ответ этот оказался помещенным в середине допроса. Насколько помнится, не вполне точно воспроизведены и некоторые вопросы председателя, так же как и мои на них ответы. Объясняю я это себе не умышленным искажением, а неумелыми стенографами, а также тем, что вопреки общепринятому правилу протокол моих показаний 28 апреля не был мне дан на прочтение и подпись.