В камере стоял собачий холод и была невероятная сырость. Почувствовав приступы болезни сердца и подагры, я решил обратиться к крепостному врачу, который, посмотрев на меня, сказал: «Что же тут удивительного? Вы – гусар, гусары все пьют – попили слишком много шампанского, теперь и платитесь за это». Фраза эта, очевидно, была сказана в угоду присутствовавшим при разговоре нижним чинам. Больше я к нему не обращался. Невзирая на носимые им красные розетки с кулак величиной и аршинную пунцовую ленту на груди, этот милый эскулап почему-то не приобрел расположения нижних чинов и вскоре был заменен И. И. Манухиным, прекрасным врачом и очень порядочным человеком. Внимательно осмотрев меня, он велел мне принимать лекарство, прописанное профессором Сиротининым, и стал следить за моим здоровьем.
Дней через семь после первого посещения моей камеры чинами очередного караула ко мне вошли со словами «обыск, обыск» менее агрессивно настроенные, но все-таки держа ружья наперевес караульные того дня. Скинув с себя халат и рубашку, я пошел к ним навстречу со словами «ищи». Озадаченные, они опустили ружья и стали потихоньку один за другим выходить из камеры.
Через два дня после моего прибытия в Трубецкой бастион моей жене удалось получить разрешение на одно свидание со мною, происходившее без прокурорского надзора; но после этого всякий доступ ко мне был совершенно прекращен. Не думаю, чтобы я составлял исключение: вероятно, это запрещение распространялось на всех арестованных.
В одну из пятниц мне было объявлено, что я должен идти на прием. Меня провели в комнату, устроенную для следователей, приезжавших допрашивать преступников старого режима. Тут же раз в неделю был прием близких родственников – не более одного посетителя на каждого арестованного. В назначенной для приема комнате стоял длинный стол, на одном конце которого сидела жена, на другом пустой стул был оставлен для меня; рядом со мною сидел офицер, наблюдавший за нами, а рядом с женою – товарищ прокурора; напротив разместились два представителя от нижних чинов – один от наблюдательной команды, а другой от караула, с винтовкой. Разговор не мог продолжаться более десяти минут; темами для разговоров не должны были служить никакие вопросы политики, и ни одного слова нельзя было произносить ни на каком языке, кроме русского. Эти условия свидания совершенно парализовали возможность иносказательного обмена мыслями по интересовавшим нас вопросам; но, конечно, через некоторое время у нас установился условный способ обмена мнениями. Однажды моя жена имела неосторожность сказать, что арестован великий князь Павел Александрович, на что я ответил, что не вижу смысла в этом аресте. Через несколько дней товарищ прокурора заявил, что мое замечание вызвало негодование чинов наблюдательной команды. В действительности таковым был в этот день один матрос Гвардейского экипажа, симпатичный малый, который неоднократно доказывал мне свое искреннее и благожелательное отношение. Не я один не верил в то время заявлениям представителей прокурорского надзора: каждый из нас, заключенных, имел случаи воочию убедиться в том, что тогдашние служители Фемиды частенько удалялись от истины, приписывая солдатским массам требования, никогда ими по нашему адресу не предъявленные, и суждения, никогда не высказанные.
Жизнь в Трубецком бастионе.
Непривычная для меня тюремная жизнь скрашивалась неожиданно хорошим отношением большинства солдат, составлявших наблюдательную команду Трубецкого бастиона.
День в тюрьме начинался в 7 часов утра с принесения двумя солдатами чайника с кипятком и дневной порции черного хлеба. Украдкой от товарищей один из них часто вытаскивал и передавал мне спрятанную им газету, указывая глазами на угол камеры, т. е. место, куда она по прочтении должна быть направлена. Ни разу не слышал я ни от кого из солдат ни одного грубого или резкого слова. Объяснением такого факта может служить чрезвычайно для меня счастливое совпадение обстоятельств: оказалось, что из числа чинов наблюдательной команды был один, служивший в Кавалергардском полку вскоре после моего ухода оттуда, другой – сапожник, живший неподалеку от Кавалергардского полка и работавший на офицеров, а третий – отбывавший службу в Конно-гренадерском полку в бытность мою командиром лейб-гвардии Гусарского полка той же дивизии.
В первой переданной мне с таинственным выражением лица газете я прочел: «12 марта Временное правительство постановило смертную казнь отменить». Извещение это было помещено за подписью управляющего делами Временного правительства Влад. Набокова (убитого в Берлине при спасении жизни своего учителя П. Н. Милюкова). Трогательно было со стороны солдата желание порадовать известием об отмене смертной казни того, кто, судя по зажигательным речам Керенского и его присных, должен был считаться тягчайшим государственным преступником против народа. Из той же газеты я узнал, что 25 марта, в день Благовещения, в петроградской синагоге совершено было торжественное богослужение по случаю получения евреями из рук русского народа свободы. Сообщение это мне показало, что евреи уже не стали стесняться открыто признавать полученные ими от революции блага. Впечатление мое впоследствии подтвердилось: в 1923 году в Англии главный раввин публично возносил моление за продление в России иудо-большевистской власти.
Председателем учрежденной по распоряжению премьер-министра князя Львова чрезвычайной следственной комиссии для расследования противозаконных действий бывших министров, главноуправляющих и прочих должностных лиц был назначен присяжный поверенный Н. К. Муравьев, а наблюдение за комиссией было возложено на министра юстиции присяжного поверенного А. Ф. Керенского.
В течение марта и в начале апреля в мою камеру время от времени входил Муравьев, иногда в сопровождении одного или нескольких своих сотрудников; он мне задавал вопросы, обыкновенно касавшиеся бывших приближенных к государю лиц. Мне не составляло ни малейшего труда каждый раз доказывать Муравьеву, что полученные им сведения представляли чистейший вымысел. Настоящего допроса мне еще сделано не было, что, однако, не помешало моим бывшим хорошим знакомым не только поверить, но и дальше распространять слухи, будто бы я на допросе в крепости в угоду тогдашним властителям позволил себе критиковать государя и императрицу.
2 апреля было светлое Христово Воскресение. Никого из арестованных ни на страстной, ни на пасхальной неделе в церковь не пустили: вместо пасхального перезвона узники Петропавловской крепости должны были довольствоваться обычным боем каждые 15 минут башенных часов с курантами, в 12 часов дня исполнявшими «Коль славен наш Господь в Сионе».
После заутрени группа солдат наблюдательной команды пришла в мою камеру с принесенным от себя разговеньем. Трижды пропев «Христос воскресе», они все со мною похристосовались. Руководил этой группой унтер-офицер, который больше в Трубецком бастионе не появлялся. Исчез ли он добровольно или был удален за проявление религиозных чувств – осталось для меня тайной.
В один из пасхальных дней в мою камеру под предлогом смены белья пришел солдат наблюдательной команды – кажется, единственный из бывших чинов нестроевой команды бастиона – и таинственным шепотом сказал мне: «А я вас помню – вы у нас раз были лет десять тому назад». Признаюсь, я из боязни провокации стал этот факт отрицать и сказал, что, вероятно, это был мой однофамилец. В действительности он был прав: 29 января 1907 года я был в числе четырех полковников членом военного суда по делу двух участниц покушения на П. А. Столыпина на Аптекарском острове. Обеим подсудимым – Терентьевой и Климовой – смертная казнь была заменена бессрочными каторжными работами.
Вскоре после Пасхи было опубликовано распоряжение министра юстиции, запрещавшее караульным солдатам, а также разного рода делегатам с фронта посещать Трубецкой бастион. Это распоряжение внесло большое успокоение в жизнь нашей тюрьмы, но мало изменило мое личное настроение: допроса мне не делалось, и неопределенность положения сильно меня угнетала.
Постепенный переход власти к большевикам.
Были дни, в которые чувствовалось страшное возбуждение среди чинов наблюдательной команды. Как впоследствии выяснилось, это было время, когда большевики делали попытки свергнуть Временное правительство, т. е. когда массы явно уходили из рук захватчиков власти и шли против всякой организации.
В это время увяла слава Гучкова, не успевши расцвести, и он покинул пост военного министра. Последний акт его государственной мудрости проявился в распоряжении о снятии мундира с полковника Назимова, которому вменялась в вину его якобы дружба с Сухомлиновым и сотрудничество со мною. Оба эти преступления Назимова являлись плодом расстроенного воображения уходившего военного министра, которому почему-то везде мерещились сановники старого режима. К сожалению, мне не удалось видеть Гучкова в дни его славы; видел я его только на одной из ступеней к ней – в начале 1915 года, когда он пожелал со мною повидаться. Из первых же слов я понял, что цель его появления – выяснить мое отношение к тогдашнему военному министру В. А. Сухомлинову.
В это время Гучков считал себя самым компетентным в военных делах человеком, будучи о них осведомляем своими сотрудниками – Поливановым, Гурко и другими, дававшими возможность ему, по образованию совершенно не подготовленному, рисоваться перед публикой своей осведомленностью по техническим военным вопросам. Он с апломбом изложил мне свою беспощадную критику на все, что имело отношение к деятельности его личного врага – В. А. Сухомлинова. Я ему сказал, что мой служебный опыт дает мне право судить о работе военных министров не меньше, чем общественным деятелям.
Как командир полка, я невольно был в курсе проведения в армии целого ряда реформ и имел возможность убедиться в том, что в вопросах организационных и административных В. А. Сухомлинов проявлял большую талантливость. Думаю, что не мог этого не заметить и сам Гучков как один из активных работников в Красном Кресте во время русско-японской войны. Я сказал Гучкову, что из бывших за последние царствования военных министров я считаю графа Милютина и Сухомлинова самыми талантливыми и потому против генерала Сухомлинова ничего делать не стану, на что Гучков ответил, что он теперь перевалил на мою совесть все, что лежало у него на душе. Расставаясь с ним, я никак не думал, что жму руку будущему военному министру России, хотя и недолговечному.