афа и его адъютантов арестованными, и к ним был поставлен караул из сечевых стрельцов «черноморского коша».
21 декабря в 11 часов вечера, как я впоследствии узнал, арестованных приказано было препроводить в помещение контрразведки, где находились в заключении гетманские министры и русские общественные деятели. Одновременно с выводом графа Келлера и его адъютантов на монастырском дворе солдаты запрягли телегу. Арестованных повели по Большой Владимирской, мимо памятника Богдану Хмельницкому, по трамвайным путям. Едва они достигли того места, где пути несколько отклоняются в сторону Сквера, из засады, почти в упор, грянул залп. Сраженный несколькими пулями, упал полковник Пантелеев. Тотчас патрульные открыли огонь в спину уцелевшим после залпа графу Келлеру и штабс-ротмистру Иванову. Граф был убит пулей в затылок, а штабс-ротмистр Иванов – пулей в голову и четырьмя штыковыми ударами. Окончив свою работу, доблестные республиканские солдаты разбежались. Трупы были взвалены на подоспевшую к месту убийства телегу, которая была отвезена в Михайловский монастырь и брошена сопровождавшими ее солдатами на произвол судьбы. Через некоторое время монахи доставили повозку с трупами в военный госпиталь. На следующий день тела убитых были выставлены в анатомическом театре. Родными и друзьями опознаны были главнокомандующий Северной армией генерал граф Келлер, полковник Пантелеев и штабс-ротмистр Иванов.
На запрос германского командования, правда ли, что убит граф Келлер, украинское правительство с циничной развязностью ответило, что ему об убийстве графа Келлера ничего не известно, но что в военный госпиталь доставлены трупы какого-то генерала в шароварах с синими лампасами и еще двух военных.
Таков был конец героя-военачальника.
Вторичный выезд из Киева. Вторичное ограбление поезда.
Возвращаясь вечером 17 декабря на вокзал после невольного дневного пребывания в Киеве, я чувствовал себя как бы под обстрелом – кругом свистали пули от одиночных выстрелов. Когда я шел по Фундуклеевской улице, ко мне подбежала молодая девушка с испуганным лицом, прося разрешения идти со мною. Мы оказались попутчиками: барышня была курсисткой, дочерью одного из железнодорожных служащих, имевшего казенную квартиру на Киеве 1-м. Проходя по Безаковской улице, она сказала: «Сегодня только убрали валявшиеся тут двое суток трупы: это были два прятавшихся офицера, которых солдаты разыскали и, конечно, убили». Сказано это было таким тоном, который явно показывал ее одобрение геройскому поступку революционных солдат. Мне стало глубоко жаль юного миловидного существа, доведенного окружающей средой до такого извращения понятий и притупления свойственных женщине чувств. Находя вполне естественным убийство врагов народа (которыми она считала всех офицеров), она была искренне возмущена моей отповедью и холодно со мною простилась у подъезда вокзала.
Оказалось, что приготовленный для нас, ограбленных, поезд был тот самый, в котором мы три дня прожили на станции Кучаково. Так как некоторые пассажиры не рискнули вторично пуститься в путь, в поезде было довольно свободно. Мы, как товарищи по несчастью, конечно, все перезнакомились. Днем в наше купе зашел посидеть очень симпатичный молодой еврей, служивший, как оказалось, в одном из могилевских банков во время нахождения там царской Ставки. Он мне сказал, что часто встречал государя на улицах Могилева и знал в лицо всех его приближенных. При этом он внимательно вглядывался в меня, встречая в ответ совершенно каменное выражение. Когда зашла речь о революции, он выразил сожаление по поводу того, что евреи в ней играли такую роль, за которую им когда-нибудь, вероятно, придется дорого поплатиться.
Не успел он договорить этих слов, как к нам влетел его спутник, стоявший у окна около нашего купе. Он с пеною у рта стал доказывать, что для свержения ига царизма в России нужны были грамотные руководители и что евреям поневоле пришлось пожертвовать собою и вести на поводу темные русские массы, так как русские не могли обойтись собственными силами. Спутник мой, до сих пор молчавший, задал вопрос: почему евреи, фанатически сохраняя свой жизненный уклад, вторгаются в жизнь других народов для разрушения устоев их стран и почему, внушая анархию, они сами покорно слушаются своих вождей? На это еврей начал пространно и скучно говорить о том, что их участие в русской революции является только самозащитой от многолетнего угнетения их русским правительством. Мой спутник сказал со своей загадочной улыбкою: «Самозащищаться нужно Европе от евреев, а не наоборот, так как сами евреи считают войны и революции своею жатвой». Экспансивный еврей с раздражением ответил, что это немудрено, потому что во всех странах при малейшем движении вправо евреи подвергаются бойкоту; вследствие этого им приходится быть подсознательными революционерами. Тогда спутник мой мрачно заметил: «Не перетяните струну, чтобы не потерять Европу, как вы когда-то потеряли Египет».
Видя, что собеседники начинают сильно волноваться, я постарался прекратить эту интересную беседу.
В нашем же вагоне ехал редактор одного петроградского иллюстрированного журнала. Он, видимо, очень интересовался узнать, кто я. После долгих расспросов о роде моих занятий он наконец не выдержал и спросил, как моя фамилия. Я ему назвался своим вымышленным именем, но это его совсем не удовлетворило.
Месяца через два я его встретил в Одессе едущим на извозчике. Он моментально остановил извозчика, подбежал ко мне и сказал: «А теперь я узнал, кто вы такой… Поразительно хорошо играли комедию».
По прибытии в Харьков в четверг утром мы напали на очень толкового носильщика, который нам сказал, что через час идет поезд на Севастополь и что мы можем, дав взятку в 100 карбованцев какому-то станционному служащему, получить билеты. Благодаря его совету мы смогли ехать дальше, не задерживаясь в Харькове.
Подъехав к станции Александрове к, я имел удовольствие лично познакомиться со сподвижниками батьки Махно: на станции в вагон влезла компания махновцев, требуя показать вещи для производства обыска. Осмотрев мой багаж, они признали мое непромокаемое пальто соответствовавшим требованиям народа и потому взяли его себе; та же участь постигла один из двух моих синих костюмов. Когда грабители вышли из нашего купе и стали работать в соседнем, я очень огорчился, увидев, что они у меня взяли брюки от нового синего костюма, а пиджак и жилет – от старого. Когда они выходили из соседнего купе, неся в руках изъятые у буржуев «излишки багажа», я остановил главного грабителя, пригласил его зайти ко мне в купе, ткнул ему в зубы сигару, зажег ее и сказал: «Мне нужно с вами поговорить по-хорошему: взяв у меня одну тройку, вы перепутали брюки – так что ни у меня, ни у вас полной тройки не будет… Давай, товарищ, поменяемся…» Он обратился к своим сотрудникам со словами: «Согласны, товарищи?» Последние, ничего, по-видимому, не поняв, ответили: «Согласны». Таким образом, я получил свои новые брюки обратно, отдав старые. Инцидент этот сильно развеселил упавших духом пассажиров.
В Александровске мы простояли вместо 20 минут целую ночь, и только под утро наш поезд пустили дальше. Не помню, на какой станции (кажется, на Новоалексеевской) мы оказались в сфере Добровольческой армии: следовательно, петлюровская директория, банды Махно – все это было уже позади нас.
По прибытии в Севастополь мы остановились в гостинице Киста и на следующий день добрались до Ялты на пароходе. Путешествие от Харькова до Севастополя в вагоне с разбитыми стеклами, ночлег в Севастополе в нетопленом номере гостиницы имели для всех пассажиров результатом сильнейшую простуду.
Ливадия.
2 января утром я отправился в Ливадию, где получил от заведовавшего национальным имением «Ливадия» билет на посещение дворца. Выдавал билеты чиновник, служивший около 30 лет в конторе имения. Он меня не узнал. Когда я подходил к дворцу, мне казалось, что вот-вот сейчас увижу на крыше столовой и галереи крытого двора августейших детей, часто предпочитавших шумную беготню по оцинкованной крыше всяким другим удовольствиям. Вылезали они на нее обыкновенно из окна кабинета государя, причем первой спускалась великая княжна Мария Николаевна, отличавшаяся завидной силой, и принимала на руки сестер и брата. Набегавшись вдоволь, они после многократных приглашений вернуться возвращались тем же порядком: Мария Николаевна подсаживала сестер и брата и последняя покидала крышу, уже подтягиваясь своими силами – без посторонней помощи…
У самого дворца я увидал бывших сторожей с обнаглевшими физиономиями, в совершенно истрепанных мундирах удельного ведомства. Их прежний заискивающе-почтительный тон сменился непринужденно-развязным и грубым. Они сделали вид, что меня не узнали; но когда я подошел к кавалерскому дому, один из них предложил мне посмотреть на мое старое помещение. В это время пришел гоф-фурьер, заведовавший дворцом. Он меня узнал и повел в царские покои. Я был прямо поражен тем, что увидел: все (за исключением, может быть, каких-нибудь мелочей) было сохранено в полной неприкосновенности. Особенно напомнила мне прошлое столовая, в которой стол стоял раздвинутый так же, как было при царе, и был покрыт той же скатертью. На нем стояли те же пять плоских хрустальных граненых ваз императорского фарфорового завода, которые, наполненные цветами, ежедневно украшали царский стол. В проходе во внутренние комнаты на полках стояли знакомые фарфоровые вазы, из которых одну – с тремя художественно выполненными головками ослов – я особенно любил. Комнаты содержались очень чисто. Невыразимо тяжело было увидать кабинет государя и опочивальню Их Величеств, где даже иконы висели на старых местах. При обходе этих любимых царской четою покоев у меня были минуты, когда царь и царица стояли передо мною точно живые и я уносился мыслями так далеко от действительности, что она начинала мне казаться только скверным, тяжелым, кошмарным сном. Это был последний раз, что я находился среди хотя и бездушных, но слишком много говоривших моему сердцу предметов и стен, от которых веяло родным русским теплом, так сильно нам недостающим в нашей беженско-скитальческой жизни…