Начал он бодро, рубленой фразой: «У Тараса Бульбы было два сына. Один подался к полякам, другой к белоказакам. Воевали крепко, а когда не было войны, пили горилку и пьяные валялись под забором…» И так далее, в том же духе, а потом всем знакомая по школе присказка.
Оторопело смотрел я на косые, разъезжающиеся буквы. Три спаянные по Васиной милости фразы вдруг приобрели реальный жуткий смысл. «Поворотись-ка, сын… какой ты смешной… Дай-ка я тебя убью!» И ведь убил… сразу.
Не хочу на этих страницах жаловаться на школьную программу, об этом много говорено и писано, не хочу обвинять моих учеников в нерадивости и непонимании Гоголя. Тарас Бульба и шестой класс — вещи несовместные! Я сама, учитель словесности, не всегда могу разобраться в мудрствованиях гения. Я просто хочу объяснить, хотя бы себе самой, почему за эту абракадабру и явный брак поставила Васе три, что значит удовлетворительно.
Я познакомилась с Васей Шаликовым год назад, когда стала классной руководительницей в пятом классе. Первого сентября он, как и все ребята, пришел в школу с цветами. В нашем поселке в каждом палисаднике растут цветы. Вася был такой же свежий и парадный, как его букет, скрипели новые ботинки, стриженая голова пахла одеколоном.
Перед уроком он подошел ко мне, распахнул пиджак и, щелкнув красными подтяжками, весело сказал: «Папка купил, гэдээровские». Сказано это было так, словно я давно знаю его папку, знаю с самой хорошей стороны и из-за этих подробных знаний должна искренне порадоваться замечательной покупке. «А мамка белую рубашку забыла купить, говорит — в старой ходи», — добавил он грустно и ушел на место.
Через месяц от праздничного Васиного вида не осталось ничего, кроме улыбки. Мальчишки в десять лет народ далеко не чистоплотный, у всех такие пиджаки, словно ими доску вытирали. Но у Васи был не просто неаккуратный, а запущенный вид, как-то угадывалось, что майка у него несвежая, носки разные и на пятках дыры.
— Вася, что за вид? — говорила я укоризненно.
Он поспешно запахивал пиджак и, склонившись ко мне, шептал заговорщицки:
— Говорил мамке — пришей пуговицы, да разве она вспомнит? Папка тоже без пуговиц ходит.
Я никогда не успевала высказать в ответ учительский наказ, мол, не маленький, пришей сам. Вася исчезал, буквально растворялся в воздухе. К октябрю он потерял все — учебники, тетради, линейки и таскал в школу почти пустой портфель, в котором глухо громыхал пустой деревянный пенал, с такими еще мы в школу ходили. «Мамка все куда-то посовала, — жаловался он мне ворчливым шепотом, — а новое купить — денег нет. Это она так говорит, а сама свининой торгует. Кабана заколола и на рынок сволокла. Вот папка получит аванс — все купим».
О мамке и папке рассказывал он не только в ответ на мои замечания. Подойдет на перемене, потрется бочком о край стола и зашепчет все с той же доверительной интонаций, на которую нельзя не откликнуться. В Васиных словах не было горечи, он просто сообщал мне подробности их семейного быта, но тема была всегда одна — он ругал мать.
Чем-то неприятен мне был Васин шепоток, и каждый раз я думала — не надо поощрять мне эти шептания, пора поговорить с мальчиком по-человечески. Но, видимо, сама манера говорить настраивала собеседника на таинственный лад, иначе почему я придвигалась к Васе и выслушивала его, не перебивая?
Однажды, когда он сообщил мне, что «утром мамка папке молока не дала, а он уж как просил, а она все равно не дала», я схватила Васю за ускользающие фалды и усадила рядом.
— А может, у нее не было молока! — мне не столько хотелось защитить Васину мать, сколько прояснить отношения в семье.
Он усмехнулся.
— Дак у нас корова своя. Мамка каждый день все молоко продает. И куда ей только деньги девать?
— А тебе она молоко дает?
— Я не люблю молока, Вера Константиновна.
Он говорил уже не шепотом, а с достоинством взрослого обиженного человека. «Надо идти к Шаликовым. Надо разобраться наконец, что там за мать такая сквалыжная», — думала я и не шла, все что-то откладывала, текучка заедала. По успеваемости бы Васю подтянуть — уже полдела.
Как водится в дружных классах, а именно таким был мой пятый «Б», к двоечникам прикрепляли сильных учеников. Конечно, Вася был тоже охвачен этим движением благотворительности, но от прочих неуспевающих отличался тем, что на каждом углу ругательски поносил своих добровольных помощников, а те не только терпели эти попреки, но и искренне радовались, когда их подопечный исправлял двойку. Видно, Вася обладал особым уменьем ладить с ребятами.
— Вы посмотрите, Вера Константиновна, что этот Шебутько придумал, — грязный палец нервно тычет в страницу учебника. — Он велит мне выучить э-та, эт-та и эт-та! Да разве это выучишь?
Игорь Шебутько, твердый хорошист, стоит рядом и виновато улыбается.
— Садитесь на последнюю парту и работайте, — говорю я строго.
Шебутько поспешно раскладывает на столе тетради. Они учат десять минут, пятнадцать, полчаса. Васе необходимо усвоить три правила математики, в каждом по три строчки текста.
Вася суетливо шевелит губами. В их подвижности что-то кроличье, словно он не математику зубрит, а быстро-быстро жует морковку. Медью отливает волна волос над низким ненахмуренным лбом. У Васи очень красивые блестящие волосы, что как-то не вяжется с общей картиной разрушения, свойственной его костюму. Терпеливый Шебутько сотый раз объясняет суть написанного. Потом мы зубрим все вместе. Я давно выучила наизусть все правила, разбуди меня ночью, повторю слово в слово, Шебутько заметно устал, и только Вася все так же спокоен, обижен и неприступен. Он хотел доказать, что нормальный человек не в состоянии выучить «эт-та и эт-та», и доказал.
Я отлично представляю, что произойдет завтра утром. «Выучил?» — спросит наша старенькая математичка Анна Федоровна. «Мы учили», — ответит за Васю Шебутько. Потом Шаликову будет подсказывать весь класс, и Анна Федоровна будет подсказывать, аж взмокнет вся, прежде чем начертить против Васиной фамилии неуверенную тройку.
А Вася спокойно сядет за парту, и в ту же секунду хрустальный шар знаний разобьется на тысячи осколков, и он старательно выметет эти осколки из головы, как ненужный сор. «Дотащим до восьмого класса, всем коллективом дотащим», — подбадривала меня математичка, и я соглашалась, потому что сама влекла Васю по ухабам знания, и даже директор напоминал мне время от времени: «Шаликову надо помогать».
Пропускал занятия Вася часто, объясняя пропуски болезнью. Медицинская справка всегда отсутствовала, да и никто не спрашивал у него этих справок, пришел на урок — и на том спасибо. Неожиданный визит матери объяснил мне причину его частых прогулов.
Она вломилась прямо на урок, оглядела класс затравленным взглядом, сказала обреченно: «И тут его нет», — потом села на последнюю парту и заплакала. Нас обступили ребята и, как толмачи, загалдели со всех сторон: «Он в бегах, Вера Константиновна, он все время из дому сбегает. Вы не огорчайтесь. Он, наверное, у Гришки».
— Была я у Гришки. Про Гришку разговор особый! — Шаликова погрозила кому-то кулаком. — У старшего Якова — была, у Прони Ветошкиной — была, к Зинке бегала и у Таньки была — нигде нет. Уже третий день нет.
Я не только встревожилась, испугалась смертельно, стала говорить про милицию, про больницу. Шаликова меня не слушала, горевала отдельно, охала, а потом исчезла на недоговоренной фразе.
После уроков я пошла к Шаликовым. Они жили не в рабочем поселке, как большинство моих учеников, а в соседней деревне, километрах в трех от школы. Дом стоял в конце тихой улочки — крепкий, бревенчатый, у калитки кряжистая береза, за домом огород и сад, спускающийся прямо к речке. Именно о таких домах тоскует случайно забредший в деревню горожанин, за окнами в резных наличниках ему чудится покой и тишина.
Под навесом гоготали утки, от хлева тянуло теплым, непривычным теперь запахом навоза, в нашем поселке давно не держали коров, говорили — кормов нет. Застекленная веранда была вся завалена яблоками, антоновкой. По узкой протоптанной среди этого изобилия тропочке я прошла к двери. Со стен веранды на меня весело, грустно и отрешенно смотрела шаликовская родня. В одной раме и младенцы, и гробы, и моряки в бескозырках, и сельские красавицы в свадебных платьях.
Никто не вышел мне навстречу, хотя я прилежно стучала в обитую клеенкой дверь. Потом дернула за ручку — открыто. После свежего запаха антоновки дух жилья показался особенно спертым. Клетушки какие-то, кладовки, заставленные пустыми бутылками, банками, старой посудой, тут же ящики с луком, тряпье какое-то по углам.
Я открыла еще одну дверь. Семья Шаликовых, все трое, сидела за столом. Центром внимания был Васька. Сильно голодный, он с остервенением хлебал суп. При моем появлении разговоры сразу смолкли, все смотрели на меня угрюмо и даже испуганно, словно я застала их на месте преступления. Первой опомнилась мать, вскочила, засуетилась, выставила на середину комнаты стул, обмахнула его краем теплого платка. «Нашелся, сам пришел», — шепнула она мне на ухо.
Вася довольно холодно буркнул «здрасте» и опять заработал ложкой с механической размерностью. Видно, он был оповещен о моем приходе, ничего хорошего от него не ждал и уже выработал свою линию поведения. Как скоро выяснилось, его линия состояла в том, чтобы ни на какие мои вопросы не отвечать, а только супиться, вздыхать и морщиться брезгливо. Я никогда не видела такой гримасы у него в школе, там он был беспечный и обаятельный двоечник, там ему море было по колено, а дома он словно стал старше на несколько лет.
Папка оказался небритым мрачноватым мужчиной лет пятидесяти с легким ежиком волос, крупным носом и водянистыми глазами, взгляд которых я так и не могла поймать. Участия в разговоре он не принимал, а если я обращалась к нему, поднимал глаза вверх и начинал спешно, как слепец, играющий на баяне, перебирать пуговицы. Связанный из домотканой шерсти жилет залоснился на груди, и я подумала, что он часто вот так теребит пуговицы в поисках непреходящего ответа.