С видом на Париж, или Попытка детектива — страница 38 из 56

Или Сей Сёнагон, японка, «Записки у изголовья». Тысячу лет назад придворной даме подарили кипу хорошей рисовой бумаги. Она стала вести записи и складывать их в ящичек в твердом японском изголовье. Мир Сей Сёнагон похож на наш не более, чем марсианский, изящество и красота ценились в нем гораздо больше, чем порядочность и доброта (в нашем понимании, конечно). Но как-то у нее все так описано, что понимаешь — доброта и порядочность входят в понятие хорошего средневекового вкуса и полнокровно существуют среди цветущих слив, вишен, весенних криков кукушки, лунного света и юных пажей с красивыми челками и ароматом религиозных курений. А ведь, как и мы, жили в очень бюрократическом государстве.

В недрах этой удивительной книги Татьяна нашла прямое обращение к себе и испытала к японке такую благодарность, словно та была ее подругой.

«Мне нравится, — писала Сей Сёнагон, — если дом, где живет женщина в одиночестве, имеет ветхий, заброшенный вид. Пусть обвалилась ограда. Пусть водяные травы заглушат пруд, сад зарастет полынью, а сквозь песок на дорожках пробьются зеленые стебли.

Сколько в этом печали и сколько красоты!»

И, глядя на отбитые в ванной кафелины, на потолок в разводах (соседи, гады, затопили), Татьяна говорила со смехом: «Сколько в этом печали, сколько доброты…»

Правда, в критические минуты она ненавидела свое жилье и быт. Почему, скажите на милость, когда она в халате и не оправлена постель, а прямо на рукописи стоит джезва с потеками кофе, рука легко пишет неряшливые строки, которые потом кажутся лучшими? А эта дурная привычка всюду таскать с собой карандаш с клочком бумаги — в театр, в поликлинику, даже в ванную — вдруг придет оформленная в словах дельная мысль? А потом, сидя в горячей воде, роняя сигаретный пепел в пену, что-то сочиняя, вдруг подумать отвлеченно: «А может, письмо Тэтчер написать?» Так хочется съездить на родину Остин. Но кто ж ее пустит?

В одном из журналов молоденький редактор, явно симпатизируя и сочувствуя ей, спросил: «Для кого вы пишете? У вас такие странные рассказы…» — «Для сталеваров и студентов языковых вузов», — ответила она с раздражением. Редактор, кажется, обиделся.

Глупый вопрос — «для кого?» Ни для кого, для себя, но уж если ответить прямо, она писала для женщин. Пусть бы ее рассказы печатались вперемежку с выкройками, кулинарными рецептами, советами, как лучше сберечь шубу от моли и чем чистить сумку из искусственной кожи. В этом нет ничего обидного, она согласна. Главное — все проговорить…

— Ты что свечу рассматриваешь? — Клара на миг подняла глаза от вязанья и опять заработала спицами. — И глаза блестят… подозрительно.

— Вытряхивай, какие у тебя заморочки, — напористо сказала Люся.

И она вытряхнула…. «Метод психотерапевтического зеркала» — этот термин принесла Клара. «Мы мысленно ставим зеркало, чтобы ты как бы увидела себя со стороны и правильно оценила ситуацию».

— …секретарша в трубку: «Пропуск заказывать не мое дело», — но дала телефон какого-то мужика, мол, у него узнайте, где ваш редактор. А нервный этот мужик сразу стал орать: «Нет, вы скажите, кто вам дал мой телефон? Как фамилия секретарши? Что я вам — справочное бюро? Каждый день одно и то же!» И еще что-то долго орал. — Когда Татьяна нервничала, она изо всей силы терла артритные шишки на руках, словно кожу содрать с них хотела.

— Ну? — Люся взяла ее руки и положила на стол.

— Я бросилась опять в бюро пропусков. Говорю: «Послушайте, мне назначено, но телефон редактора не отвечает, но меня точно ждут». А они: «Нам категорически запрещено выписывать пропуска без заявок!» — и посмотрели на меня как на графоманку. Тут очередь зашуршала, вежливо так, но противно, мол, что вы задерживаете, мы командировочные, у нас времени в обрез…

— Ну и послала бы их на… — Люся точно указала место, если люди придумали слово, его надо употреблять.

— Таня не может этого сделать, — отозвалась Клара, — это полное безобразие, когда редакция отгораживается от мира милиционерами. Но эту игру они не сами придумали. Надо выделить сущностное. Что тебя задело больше всего?

— Унижение и бестолковость, — быстро ответила Татьяна. — Я хотела сказать этим милым женщинам: «Сударыни, вам по пятьдесят лет. Неужели вы за всю жизнь не нашли более нужной работы, чем переписывать номера наших паспортов?»

— При чем здесь «сударыни»? — с неожиданным раздражением бросила Люся.

— А как мне их называть? Я ненавижу, когда обращаются «женщина…». А говорить им «товарищи» я тоже не могу, вслушайся, это идиотизм!

— Так ты сказала? — не выдержала Клара.

— Нет, конечно. И главное, девочки, они выписывают пропуска в двух экземплярах. Один людям дают, а другой оставляют у себя на корешке. Зачем? Представьте, эти корешки идут потом к специальному человеку, он их считает, проверяет, кладет в специальную папку.

— В специальную корзину он их выбрасывает, — строго сказала Клара, металлически стуча спицами, — а потом уборщица выносит их на специальную помойку.

Клара уже довязывала спинку очередного свитера Туберозову, своему холеному, ненаглядному и гениальному. На семинаре месяц назад Люся так анализировала поведение Туберозова: «Гони его в шею. На черта тебе нужен этот обмылок сексуальный!», на что Клара ответила дребезжащим голосом: «Ну что ты? Я же вижу, как он мучается», и это было для нее сущностным.

Туберозовская зазноба, лаборантка из его же лаборатории, была юной, деловой и хозяйственной. Она развела в кабинете шефа сад, который благоухал французскими духами, она знала по имени-отчеству не менее сотни начальников, профессоров, членкоров и академиков и никогда не забывала принести из дома что-нибудь вкусненькое. Наевшись пирожков с грибами и бутербродов с вымоченной в молоке красной рыбой, он дома вечерами мрачно пил чай стакан за стаканом, пытаясь с потом выгнать любовную жажду, и следил за пальцами жены: накид, две вместе, потом пять изнаночных…

Когда мужа не было дома, Клара могла заниматься хозяйством, читать, вообще делать кучу дел. При нем она только вязала — доброжелательная, тихая, словно новоявленная Парка, плетущая человечеству лучшую судьбу.

Год назад она попала в больницу, чудом осталась жива. У нее было такое ощущение, словно она родилась заново. Инфаркт отнял у нее здоровье, работу, поменял весь уклад жизни. «Надо сохранить дом, — твердила она себе. — Только не выяснять отношений. Жизнь сама выведет».

До болезни Клара была с румянцем во всю щеку, шпильки сыпались из кое-как причесанных тяжелых волос, на чулке спущена петля — плевать! А сейчас просто дама с портрета — худенькая, в бледных тонах — Серов или Сомов. Кольцам с крупными камнями было просторно на ее пальцах, и если бы она не поправляла их поминутно, давно скатились бы с рук на пол.

«Бедная Клара, — подумала вдруг Татьяна Петровна. — Что я, кретинка, разнылась?»

Видимо, Люся подумала то же самое, потому что спросила:

— Как Туберозов? Страдает?

— Не отвлекайтесь, девочки.

— А мы все обсудили и постановление приняли, — решительно сказала Люся. — Плохое утро… бывает, но все это не стоит выеденного яйца. Штыки в землю. Пора чай пить.

Татьяна улыбнулась и пошла на кухню.

— Клар, я закурю? Тебе ничего? — голос Люси звучал отчужденно.

— Да кури, пожалуйста.

Люся встала на стул, открыла форточку. Потянуло холодом. Она выпустила в воздух первую порцию дыма.

— Ты не согласна. Я же вижу, что ты не согласна. Ты считаешь, что проблема выеденного яйца как раз стоит. Подумаешь, пропуск не заказали. В конце концов, Танька шмоналась туда по своим делам. А тут притащишься в Госплан с рабочей папочкой, тебя там люди ждут, а пропуска нет. И пляшешь целый час на одной ножке. А потом тебя же обругают за опоздание.

— По-твоему, терпеть любое хамство?

— Ты же терпишь! — неожиданно взвинтилась Люська. — Твой Туберозов…

— Но это же совсем другое дело. У него возраст такой — раз, я больна — два, потом — дети выросли. За двадцать лет брака можно устать друг от друга, — она усмехнулась. — А у Туберозова сейчас разлив, но придет время, и он войдет в берега. А Танька… Сколько она ревела из-за своей литературы.

— Зато на работу не ходит к восьми нуль-нуль. И никто ее в ее литературу не гнал. Да ладно, что говорить!

Люська-Кармен — забытая кличка. Первая хулиганка в школе, насмешница и правдолюбка. Был в ней какой-то шик цыганский: поджарая, смуглая, глаза как два агата. Форменная юбка как-то особенно вольно полоскалась у худых коленок, будто в этой юбке куда больше складок, чем у ее сверстниц, и при танцующей ее походке за ней всегда тянется шлейф из вызывающе легкомысленных шлягеров и гитарных всхлипов.

С отличием окончила институт, по роковой любви вышла замуж, устроилась в НИИ. Все начиналось «по мечте», а потом жизнь эту мечту отредактировала. «Главное — не рыпаться, — говорила взрослая Люська, — не воевать с ветряными мельницами, а просто жить».

И жила… просто. У нее всегда было хорошее настроение, недели и месяцы ее состояли из каких-то «событий-бытовушек» — небольших, но для нее значительных, потому что из всех бытовушек она выходила победительницей. У нее везде были связи, то есть она в буквальном смысле была повязана служебными делами с кучей канцелярских, научных и прочих работников, а еще с продавцами, с билетершей Соломонией Теодоровной, с киоскершей Валечкой, с педикюршей Софой, с врачами всех мастей, поэтому она могла достать все, хоть луну с неба, но доставала чаще другим, так как не любила грести только под себя. При этом она не уставала подхваливать себя, подгонять, и все знали: уж кто-кто, а Люся Юдина живет правильно, и можно только позавидовать ее хорошему настроению и твердым житейским принципам.

Вошла Татьяна с чайным подносом. Лицо ее разгладилось, похорошело, психотерапия явно пошла ей на пользу.

— Люсь, ты что на стуле стоишь?

Та не ответила, затянулась глубоко, поперхнулась дымом.

— Оскорбительно… — сипло прошептала она, ни к кому не обращаясь. — А по пустым магазинам бродить после работы — не оскорбительно? А улыбаться и подарочки всякие соображать… Это как?