Вода в канале цвета грязной бутылки, всюду снуют длинные, как сигары, катера с низкой осадкой. Весь город засыпан семенами вязов, а может, других каких-то деревьев, все-таки еще май.
Туризм лютует! Везде прорва народу, половина прорвы — лица африканской национальности. Право, полно негров, а японцев мало, видно, для них еще не сезон. Негры торгуют на улицах вещами двадцать пятой необходимости, товар разложен прямо на тротуаре: игрушки, карты, сумки. Это заезжие, готовые на любую работу. Большинство африканцев выглядят весьма благополучно, наверное, у них есть и жилье, и гражданство, и уверенность в завтрашнем дне».
И так далее, и в том же духе. Как я из этого трепа выкрою путевые заметки? И вообще с чего я возомнила, что могу писать? Слов не хватало, как воздуха. Мне совсем не так хотелось рассказывать про Амстердам. Этот город когда-то был самым богатым в Европе. Просторные гавани его принимали корабли со всех материков. Перед глазами проносились невнятные образы. В будущих заметках должен дуть свежий ветер, как же без свежего ветра, и дуть он должен над корабельными доками, верфями, над парусными фабриками и складами с пряностями и табаком. Но где эти верфи, где склады? Да и погода совершенно безветренная.
Упомянуть надо также мастерские для огранки алмазов, все знают про амстердамских ювелиров. А известный всему миру квартал проституток! Мне рассказывали… улица как улица, в домах окошки, в окошках девы. Каждая занята своим, одна читает, другая вяжет, третья пасьянсы раскладывает. Появился клиент. На окошке сразу ставень — хлоп! и все дела.
— Кончили бесцельно шататься по городу! Нас ждет королевский музей, — сказала Алиса.
— Я бы еще пошаталась. Хоть пару слов я должна сказать об улице красных фонарей.
— Обойдутся твои читатели без этой улицы. Ты им лучше про «Ночной дозор» расскажи.
— Рембрандта?
— Кукрыниксов, — буркнула Алиса.
Я была потрясена. У меня как-то из головы вылетело, что «Ночной дозор» в Амстердаме.
Эпитет «королевский» стал понятен уже на подходе к музею. Огромный дворец, сработанный из мелкого кирпича и белого камня, башни его терялись в облаках, стены украшали статуи с лихо заломленными шляпами, золотые медальоны, выше разместились мраморные панно, представляющие именитых горожан в ответственные минуты их жизни. Над стройными окнами выгибались арки, из-за которых тоже приветливо улыбались мраморные люди. Алиса дернула меня за рукав: хватит рассматривать подробности, эдак мы никогда до Рембрандта не доберемся.
Я вспомнила, как возила двенадцатилетнего сына в Ленинград — посмотреть Леонардо да Винчи. Мы быстро шли по Эрмитажу, я цепко держала сына за руку. Мне хотелось, чтобы Алешка незамыленным взглядом увидел Мадонну Бенуа и уже потом стал знакомиться с малахитовыми вазами и павлином — чудом ювелирного искусства. Но мой ребенок залип на неграх, была там в проходе целая аллея черных голов на мраморных подставках. Потом рассказ об Эрмитаже он всегда начинал с этих негров, а Мадонна Бенуа заблудилась у него в подсознании.
Как это ни смешно, нечто подобное произошло здесь и со мной. Ожидаемого впечатления «Ночной дозор» не произвел. Впечатления от самого Амстердама были гораздо сильнее. Я стояла перед картиной и твердила себе, что-де вот перед тобой самая загадочная картина Рембрандта, и в композиции, и в светотени есть некая тайна, над которой ломают головы искусствоведы. «Разгадывай, бестолочь», — шептала я себе, а вместо этого видела, что у капитана в белом камзоле, главенствующей фигуры на полотне, неправдоподобно короткие руки, и вообще он карлик, а девушка с петухом казалась мне порочной, как зачатие, и вообще, что ей здесь делать, среди мужиков?
Не открылся мне Рембрандт, не пожелал, а вот Вермеер Дельфтский — это, я вам скажу!.. После «Ночного дозора» мы с подругами договорились разбежаться, каждая из нас любит общаться с живописью в одиночестве. Договорились встретиться в кафе у входа через час. Но у вермееровской «Молочницы» я забыла про время. Сколько же лет эта прекрасная крестьянка в желтой кофте льет молоко в грубый кувшин? В моей молодости у костров пели: «Вставайте, граф, рассвет уже полощется, из-за озерной выглянув воды, и, кстати, та вчерашняя молочница уже проснулась, полная беды…» Эта молочница была безмятежна, но странным образом напоминала меня молодую. А я тогда вся состояла из беды, очередная неудачная любовь, казалось, нанесла мне непоправимый урон. Но все потом как-то поправилось.
Стоп… нельзя все время торчать в этих залах. Надо пробежаться по всему музею рысью, а потом опять вернуться к Вермееру — патрицию кисти. Побежала и заблудилась, конечно. Три этажа, под завязку забитые скульптурой и живописью. План мне плохо помогал, потому что я никак не могла найти нужную лестницу. Наконец я вырулила в залы со старым фламандским бытом: гобелены, вазы, серебро и очень много кроватей с балдахинами. Кровати были истинным произведением прикладного искусства: резные столбики, инкрустация, парча. Умилительны были детские кровати и колыбели, на них потратили отнюдь не меньше умения и добротных материалов, чем на роскошные ложа для взрослых.
Я остановилась около маленькой кроватки, вспомнила внуков, растрогалась и между делом заметила, что на моих башмаках от волнения сами собой развязались шнурки. Кажется, чего проще, завяжи, и дело с концом. Но… забыла сказать, я не то чтобы толстуха в прямом смысле, но женщина в теле. А здесь некуда было поставить ногу, и еще чертовски мешала сумка на лямке, как только я нагибалась, она свисала до полу.
Я, пыхтя, боролась со шнурками, когда в зал вошла Галка. Мы радостно заквохтали, как будто вечность не виделись. Несколько залов мы прошли с ней бок о бок хорошим спортивным шагом, а потом опять разошлись в разные стороны.
Вермеер, «Девушка, читающая письмо». Спокойная, некрасивая, прекрасная, пучочек такой на затылке… Блекло-голубое платье прекрасно гармонировало с желтой ландкартой на стене. Что главное в полотнах Вермеера? Свет, конечно. И еще достоинство, причем не сиюминутное, а достоинство по отношению ко всей жизни, никакой суеты, соплей и воплей, как данность принимается и горе и радость. Не бог весть какое открытие, но и оно на дороге не валяется. Чувства меня распирали. Надо было срочно выплеснуть их в диктофон. Я ударила себя по боку в поисках сумки. Но сумки не было.
Шок от потери пересилил восторг общения с Вермеером из Дельфта. Вначале, еще не веря, я ощупала себя, словно сумка могла спрятаться под юбку. Потом сердце ухнуло куда-то в бездну, а душа воспарила, я забыла, где нахожусь. В сумке было все: паспорт, деньги, билеты домой, страховой полис и таможенная декларация. В одну минуту я стала никем, изгоем, Вечным Жидом, гражданином вселенной. А всю жизнь меня учили, что лучше смерть. Ужас захватил меня целиком. До нашей встречи оставалось пятнадцать минут. Именно столько мне понадобилось, чтобы покрыть расстояние в сто метров. Я шла как слепая, тычась в двери, путаясь в лифтах, отирая слезы и тихонько воя.
Девушки мои уже были на месте. Вид у меня был тот еще. Обе кинулись ко мне с криком:
— Тебе плохо? Сердце?
— Сумку украли.
— Окстись, мать, тут не воруют, — сразу успокоилась Алиса. — Ты ее забыла. Вспоминай — где?
— Я не помню.
— Когда мы с тобой встретились, ты была уже без сумки, — сообщила Галка.
— Что же ты меня не предупредила? — всхлипнула я.
— Маш, там было ожерелье из черного агата… с брильянтами… сказочной красоты. До твоей ли сумки мне было?
— Я знаю, где я ее забыла. Там, где завязывала шнурки.
— А где это?
— Там совершенно безлюдные залы. Это их быт. Не представляю, как мы его найдем.
Алиса уставилась в план музея.
— Какой это век?
— Какой угодно. Там очень много кроватей. Есть и детские.
— Ты про музей как про ГУМ…
Мы нашли мою сумку. Она стояла прислоненная к детской кроватке. Очевидно, я сама ненароком подтолкнула ее под бархатную бахрому, наружу выглядывал только уголок. Трясущимися руками я проверила содержимое сумки, все было на месте.
— Теперь я не расстанусь с ней никогда, — шептала я, прижимая к животу свое сокровище.
— Возьмем за правило, — строго сказала Алиса. — С собой берем только страховой полис и минимум денег. Тем более что у нас общая касса. Все остальное должно лежать дома в чемоданах. Марья, ты меня слышишь?
Из музея Алиса деликатно повела меня за руку. На выходе около цветущих куртин стояла немолодая женщина в длинном плаще и играла на виолончели. Вид у нее был безмятежный и полный достоинства, никаких соплей и воплей, картонная коробка рядом с ней была пуста, а она улыбалась. Мимо шли люди, а ей было совершенно безразлично, бросают ли они ей деньги или нет. Вид этой женщины странным образом меня успокоил. Я примерила на себя ее улыбку, и она подошла, как влитая.
4
С той же улыбкой отрешенности я вступила под своды Артуровой квартиры. Нас ждал стол. Он был накрыт в лучших петербуржских традициях, однако не исключено, что Артур успел приобщиться к голландской культуре. Изобилием стол напоминал фламандские натюрморты, исключен был только присущий им художественный беспорядок. Во всем этом был уже знакомый мне почерк. Когда мой сын в детстве простужался и лежал в постели, он обожал копировать фламандские натюрморты. Но, перерисовывая роскошную утварь с репродукций, скажем, Хеды, он наводил на столе порядок: залечивал раны у надбитой рюмки, ставил прямо завалившийся серебряный кубок, висящую стружкой кожуру с наполовину очищенного апельсина возвращал на исконное место и выметал со скатерти ореховую скорлупу.
Хороший стол пригоден не только для еды, но и для разговора, который немедленно завязался. Начали с малого. Я погоревала, что не видела в музее ни Мемлинга, ни Брейгеля, потом стала надоедать Артуру, чтобы он рассказал какую-нибудь пригодную для печати историю про Амстердам. Артур рад был удовлетворить мое любопытство, но истории так просто в голову не приходят. Как вежливый человек, он не мог от меня просто отмахнуться и потому, наморщив лоб, мучительно что-то вспоминал.