Верочку давно бы следовало называть Вероникой Анатольевной, но цыплячья ее худоба, спортивные маечки и завязанные в хвостик волосы искажали представление о времени. И только чуть заискивающая мудрая улыбка и плохо скрытая шарфиком шея давали возможность понять, что перед вами не девочка-переросток, а взрослый и толковый человек.
— Вы не знаете, зачем я понадобился?
Пильнев обронил вопрос и тут же пожалел об этом. Толкового ответа Верочка все равно не даст, зачем ей вмешиваться в дела режиссера-постановщика, однако Верочка очень подробно и дельно все объяснила: надо чуть-чуть изменить сцену казни, и еще сцену прощания, и, может быть, слегка подправить финал, а главное, Альберт Леонидович, сроки поджимают, и мы не успеваем все снять.
Вот так всегда. Не успеют снять сцену на натуре, переписывай ее для павильона, но текст желательно оставить тот же. В сценарии пена летит с лошадиных морд, разговор поспешный, на ходу, а в фильме потом герои почему-то чай с баранками пьют, и совсем непонятно, зачем похищать героиню, если им и так хорошо.
— И познакомьтесь, Альберт Леонидович, — это наша Бестужева.
Пильнев круто повернулся и почувствовал, что краснеет.
— Ольга Нестеровна, — она слегка прикоснулась к его руке своей продолговатой прохладной дланью.
— Нестеровна? — переспросил он зачем-то.
— А фамилия моя Боташова, — добавила она ровно и устремила взгляд в лобовое стекло.
Ах, как нелепо получилось. Он отлично знает ее фамилию. Садясь в машину, он кивнул, но кивнул как-то вообще, так не здороваются с актрисами, тем более что они уже были знакомы… кажется.
Неловкость ситуации отвлекла Пильнева от невеселых дум о «Прозрении» и сценариях вообще. Он даже как-то взбодрился, сел вполоборота, чтобы краем глаза видеть Боташову, удобно расслабился и стал думать, что бы сказать такое, чтоб сохранить хотя бы видимость разговора. Спросить, как долетела? Глупо. И так видно, что плохо долетела, мерзнет и тени под глазами. Интересно, сколько ей лет. За сорок, это понятно. Но сколько за сорок? Ближе к сорока или к пятидесяти?
— Вы со съемок прилетели? — придумал он наконец вопрос.
— Ольга Нестеровна из Ялты, — поторопилась с ответом Верочка. — Она там отдыхала. Мы с жутким трудом вытащили ее на два дня. С билетами творится что-то страшное.
Да, конечно, она из Ялты. За Боташовой давно утвердилось амплуа кинематографической красавицы. Она и впрямь хороша, только уж слишком правильные черты лица. А эти неживые волосы, и белесые ресницы, и потемневшая кожа — это всего лишь загар, морская соль и ветер. Перед съемкой она не дала себе труда причесаться и подкраситься, немудрено, что он ее не узнал.
Забывшись, он рассматривал лицо Боташовой с прилежностью, с которой изучают фотографию в бюро пропусков. Она никак не мешала его любопытству, тем удивительнее вдруг прозвучал ее вопрос, заданный низким, словно простуженным голосом:
— А как меня будут казнить?
Пильнев смутился и поспешно отвел глаза.
— Собственно казни в фильме не будет. Вы ведь читали сценарий… целиком? — он помолчал, ожидая ответа, и, не получив его, продолжал: — Бестужевой присудили кнут и урезание языка. Но она подарила палачу крест — дорогой, целое состояние подарила. И палач ее пожалел — бил вполсилы и отрезал только кончик языка. — Пильнев для убедительности показал свой язык и слегка чиркнул по нему пальцем. — Даже народу показать было нечего.
— Это вы сами придумали — про Бестужеву и казнь?
— Нет, конечно. Бестужева Анна Гавриловна — подлинное лицо, дочь канцлера Головкина, первым браком Ягужинская, вторым Бестужева. Только она не была так уж красива, мала ростом и лицо в оспе. Но вела себя в высшей степени достойно, и во время следствия, и на казни.
Странный какой-то разговор. С одной стороны, актриса входит в роль, все бы понятно, если бы вопросы не задавались с таким отрешенным видом. И эта привычка не смотреть в лицо собеседника! Клокотал в ней какой-то истерический прибой, как в раковине, в нее все время приходилось вслушиваться.
Вот уже Зимний проехали, перед глазами в полной красе встала Нева, и стрелка, и Петропавловские бастионы, и шпиль собора за ними.
— А что такое дыба?
Это ей еще зачем? Никакой дыбы в сценарии нет. Зачем ей этот натурализм, фильм совсем не об этом — псевдоисторическая лента, не более.
Но повесть — это другое дело, там все надо знать точно. Он вспомнил библиотеку, узкий зал, тесно составленные столы и головы, головы, великое содружество читателей, в котором каждый подлежит своей книге. Он, может, читает «про любовь», или искать истину, или кропать диссертацию, а он, Пильнев, корпел над трудом «Обряд, како обвиняемый пытается». Свет лампы освещал старые страницы.
Дыба, на которую поднимали Бестужеву, — это вот что такое: два столба с перекладиной, как виселица, палачу надлежит приходить со своим инструментом, как-то хомут шерстяной, а к нему веревка длинная и кнутья…
Пильнева хватило только на час работы, аж взмок весь, словно камни ворочал. Потом мерил курилку шагами и стыдился сам себя — чувствительный, как барышня! По боярскому наущению следовало, «чтобы во всяком городе без палачей не было». Палачей должны были выбирать из себя посадские, а коли никто не хотел занимать эту должность, то брали палачей из преступников, суля им за согласие освобождение от телесного наказания. Но иногда и преступники не соглашались, и их назначали на должности противу воли. И руководство к действу давали: «…и в те тиски кладут персты злодея и вертят так, что оный изумленным бывает».
Рафик проехал по деревянному мосту.
— Странно, — сказала Боташова. — Здесь меня венчали, теперь здесь будут казнить.
— Венчали? — очнулся Пильнев. — Когда?
— Лет двадцать назад. В Петропавловском соборе. Я еще училась и играла жену революционера. Тогда меня звали Серафима, и мы расставались перед вечной разлукой. Потом этот эпизод полностью вырезали.
— Как назывался фильм?
— То ли «Перед зарей», то ли «После…». Я забыла. Какое-то революционное название.
Пильнев хотел сказать, что не помнит такого фильма, но они уже приехали. Вокруг них кипел восемнадцатый век. Массовка, изображающая простой люд, стояла зажатая между операторскими рельсами и каретами, в которых сидела обряженная в бархат знать. Поодаль стояли автобусы, зрители, было очень шумно. Оператор навис над кинокамерой, вид у него был набыченный. Подле стоял режиссер и что-то втолковывал ему, стараясь перекричать толпу.
— Гриша! Колюжный! — Пильнев врезался в массовку, как в лесную чащу, а когда режиссер оглянулся, стал тыкать в себя пальцем, вот он я — приехал.
— Привет, — отвлеченно и даже досадливо крикнул режиссер, — подожди немного. И окинь все взором… — Он махнул рукой в сторону Зотовского равелина, на котором был установлен эшафот, и опять склонился к оператору.
Вот так всегда… Срочно, позарез, немедленно, а приедешь — никому не нужен.
Пильнев еще не знал, что режиссер уже переписал и перекроил всю сцену заново, решив вернуться к первому варианту сценария, а сценаристу надлежало хотя бы присутствием своим разделить ответственность за вольное его обращение с уже утвержденным материалом.
На объединении сценарий обсуждали три раза и каждый раз вычесывали из него, как блох, тексты про доносы, аресты, допросы с пристрастием и прочее. В результате этих причесываний сцена казни усохла до столь скудных размеров, что и снимать было нечего. Весь ужас происходящего должен был уместиться в зрачках массовки, сюжетная же линия укладывалась в горестные реплики все той же толпы.
А в первом варианте Бестужева еще до кнута проживала всю казнь, кинолента должна была показать и страх, и оскверненное ее достоинство, и как крест палачу передала, как народу поклонилась: «Простите меня, православные», и епанчу с нее срывали, как с гулящей девки, которую привели к позорному столбу.
Все высветлилось в голове режиссера, только Бестужева застряла в аэропорту, массовки из-за плохой погоды собралось втрое меньше, чем значилось в заявке, в суете на базе забыли половину костюмов, солнца не предвиделось, и операторская группа второй час ставила свет. Все было из рук вон… Невозмутимый и сытый вид Пильнева неприятно поразил режиссера, и он обругал себя: «Зачем вызвал этого слона на съемку?»
К равелину повели лошадей, куда-то побежали драгуны с ружьями наперевес. За драгунами поспешал помреж — грустный человечек с пристальным прищуром и большим, не по росту, «матюгальником» в руке. Увидев Пильнева, он задержался на секунду, заулыбался, но тут же озаботился чем-то дальним и зычно крикнул в микрофон:
— Я попросил бы лошадей не загораживать двери! Отставить идти туда лошадям!
Около массовки суетилась гримерша Галочка, рисовала кому-то возбужденный румянец, кому-то вешала на ресницы глицериновые слезы.
— Сотрите губную помаду с монашки, — сказал ей на ухо Пильнев. — Насколько я понимаю, будет крупный план, а эта вековуха…
— Ой, здрасте… — пискнула Галочка. — Какая монашка?
Пильнев показал подбородком на мучнисто-белую старуху с нарисованными бровями и пунцовыми, как георгин, губами.
— Она не дается, — сразу скисла гримерша, но, приободренная строгим пильневским видом, пошла к группе монашек.
Бело-мучнистая что-то заподозрила и, искоса поглядывая на Пильнева, стала слюнявить платочек и тереть тонко нарисованные брови. Краска не стиралась. «Выжгла небось», — со злобой подумал Пильнев, он опять был обижен на весь белый свет. Массовка приумолкла, повернула головы, ожидая от этого раздраженного дополнительных указаний. Роскошная, в рюшах и брильянтах дама в карете, которая до этого лузгала семечки, собирая очистки в озябший кулачок, тоже замерла, забыв сплюнуть шелуху с губ.
Пильнев поспешно отвернулся.
— Альберт Леонидович! А я смотрю — ты, не ты? Здравствуй. Видел помост? Перспективка, а? Я как этот равелин увидел, да еще с пандусом этим, прямо забалдел, — художник цепко держал руку Пильнева и тащил вверх, к помосту. — Здесь поставим солдат… из той двери она выйдет. А как тебе палач? Надеть ему маску?