С войной не шутят — страница 23 из 51

уета набережной их не касалась, — на тяжелую воду Волги, растворяющуюся в ночи, сливающуюся с ней своей плотью.

Неужели Ира его обманула? Захотелось забраться в какой-нибудь бар, хлопнуть пару стопок коньяка.

Народ весело словно весенняя река тек мимо него; по трапу толпа спускалась на распаренный асфальт набережной, растворялась в ночи — вот пассажиров стало совсем мало… Ирины среди них не было.

Капитан-лейтенант скис окончательно, на смену противной горечи пришла какая-то тоскливая холодная тяжесть. Ему было холодно. Холодно, несмотря на африканскую духоту жаркой астраханской ночи.

Неужели он был неубедителен в своих письмах к Ире? Неужели она не поверила ему? Или слишком мало писем послал он ей — всего три? Наш век — он такой шустрый, громкоголосый, со стремительной сменой картинок, что достаточно бывает лишь двух взглядов, чтобы побежать в загс. А уж три письма…

Три письма — это целый роман. Поэма о любви. Вон Паше Никитину одного письма хватило, чтобы жениться на Ленке…

Черная ночь словно бы погустела перед Мослаковым: Пашу Никитина он вычеркнул из списка своих знакомых. Был у него друг — и не стало друга.

На щеках у Мослакова дернулись желваки. Он еще не объяснялся с Никитиным, но объясниться придется.

Как все просто, оказывается, бывает в жизни: был друг — и нет его! Одним слабым росчерком пера — не на бумаге, а в душе, — Никитин отделил его от себя, а точнее, сам отделился от Паши Мослакова, от прошлой своей жизни, от того, что оба они называли братством. Мослаков не выдержал, перегнулся через борт, сплюнул вниз, в воду — сделал то, чего не делает ни один морской офицер, и сам Мослаков никогда не делал этого раньше.

Толпа пассажиров увяла окончательно. Иры не было. Холод разочарования, возникший в груди, растекся по телу, сковал мышцы.

Отчего-то всегда так бывает: стоит только чему-то не получиться, как внутри возникает холод, мышцы сводит судорога, перед глазами все кисельно растекается, будто он — баба, а не боевой офицер… Мослаков снова сунул лицо в букет роз, потом встряхнул его, словно собирался вышвырнуть за борт, в угольно-черную глубокую воду, испещренную электрической рябью, недоуменно проводил взглядом двух сгорбленных пенсионеров-тихоходов и, круто развернувшись, двинулся к трапу.

Он не успел сделать и четырех шагов, как сзади послышался звонкий, какой-то ликующий крик:

— Паша!

Мослаков остановился так резко, что под ним дрогнула металлическая дорожка, оглянулся: вдоль борта, с трудом таща за собою большой серый чемодан на колесиках, спешила Ира.

Холод, только что стискивавший Мослакову душу, мгновенно растаял, капитан-лейтенанту сделалось жарко, он, громыхая ботинками, понесся к Ире Лушниковой.

Та, смущенная, с покрасневшими щеками, продолжала тащить за собой большой пузатый чемодан. Колесики застревали в пазах рубчатого пола, Ира дергала чемодан за шлевку, словно застоявшегося коня, и алела щеками.

Мослаков подскочил к ней, обхватил обеими руками, приподнял, закружил.

— А я, дурак, не верил, что ты приедешь, — признался он.

— Вот, привезла с собою целый гардероб, — она вновь дернула чемодан за шлевку. — Я ведь в Волгограде пробыла всего один день, а сюда приехала на месяц. На целый месяц… Взяла отпуск и приехала.

Взгляд Мослакова сделался восхищенным.

— Ирка! — прошептал он восторженно, прижался щекою к ее щеке, ощутил радостное волнение, возникшее в нем, — словно бы где-то что-то взорвалось, волна толкнулась ему в грудь, закупорила горло, выбила из глаз слезы: странная штука — человеческий организм, то положительную энергию вырабатывает, то отрицательную. Еще несколько минут назад Мослаков ежился от тоскливого холода, будто в лицо ему бил ледяной ветер, пронизывал его насквозь. От этого секущего холода Мослакову хотелось куда-нибудь спрятаться, заползти в нору, и вот уже «электростанция» начала выделять ликующий светлый жар.

Он поставил Иру на настил, подхватил рукой шлевку модного чемодана:

— Пошли!

— Куда поселишь меня?

— Есть два места. Первое — чистенькая комната со ставнями в старом купеческом доме у одной бабульки.

— А второе место?

— В жилом доме бригады. Нам выделили не то барак, не то тюрьму, не то собачью будку, не то скворечник… В общем, что-то такое, — Мослаков повертел рукою в воздухе, — непонятное. Там есть гостевая комната.

— Хочу в собачью будку!

Мослаков подбил пальцем несуществующие усы.

— Там у нас такое творится, такое!.. До сих пор от запаха конюшни не можем отделаться.

— Хочу в собачью будку!

— Ты это твердо решила?

— Хочу в собачью будку!

Удивительно, но Ире в «собачьей будке» понравилось — гостевая комната с маленькой газовой плитой и висящим над ней шкафчиком была уютной, в окошко всовывал свои ветки густой, богато обсыпанный цветами куст, очень похожий на жасминовый, только здорово выжаренный лютым здешним солнцем, были и крохотный душ, затемненная спаленка.

— Всю жизнь мечтала о таком жилье, — Ира с маху бросилась на старый скрипучий диван, полученный в подарок от горвоенкомата, подпрыгнула на нем, — мечтала, чтобы жасмин всовывался в окошко, и тишина была звездная, и воля была широкая, как степь…

— Все правильно, только жасмин этот — по-моему, не жасмин.

— Не будь букой, — предупредила Ира.

С Никитиным Мослаков столкнулся лоб в лоб вечером следующего дня. Никитин изменился: приобрел похожие на галифе брюки с ярким лейблом на заднем кармане и шелковую китайскую рубашку, расписанную драконами. На носу сидели крохотные темные очки, какие обычно носят слепые люди. А может, Никитин действительно выглядел модно и интеллигентно, только Мослаков, не простивший Никитину ухода из бригады, не воспринял его так?

Мослаков напрягся, изнутри его что-то обожгло, он почувствовал, как противно, мелко, нервно затряслись пальцы у него на руках, — думал, что при встрече с Пашей Никитиным он спокойно и презрительно, чеканя слова, выскажет все, что о нем думает, а получилось все иначе — Мослаков скис, внутри у него что-то противно захлюпало, и в результате оказалось, что ни «бэ» он сказать не может, ни «мэ».

Никитин же, словно бы не замечая обиженно заострившегося лица своего приятеля, широко раскинул руки в стороны, собираясь обнять Мослакова.

А у того в горле продолжала хлюпать какая-то гадость, мешала дышать, мешала говорить, единственное, что он сумел сделать, — резко, будто в боксе, нырнуть в сторону, горделиво выпрямиться и с деревянным, ничего не замечающим видом пройти мимо. Словно бы Никитина и не существовало. Нет такого человека, и все тут. И никогда не было.

Вот такой «цимес» получился. И никаких объяснений.

Никитин недоуменно оглянулся, на губах его возникла сожалеющая усмешка. Возникла и исчезла.

Но объяснения у Никитина были. И не одно. Прежде всего с женой.

После первой «перестрелки» Лена встретила его дома тихая, скорбная, какая-то изменившаяся: не то чтобы она постарела или подурнела — ничего этого не было, но что-то с ней произошло… Колко глянув на мужа, села на старенький, купленный на барахолке стул, опустила руки на подол платья, зажала коленями кулаки.

Никитин сжал губы: «Сейчас опять начнет патриотический вой…»

— Все-таки, Павел, объясни, что ты наделал, — едва слышно, свистящим чужим шепотом произнесла она. — Прошу тебя!

— И что же я наделал?

— Зачем ты ушел со службы?

— Повторяю для глухих: надоело быть нищим. Надоело! Потому и ушел… Могу повторить это еще раз.

— Дурак ты, Паша, — с обезоруживающей прямолинейностью проговорила Лена.

— Слушай, ты… — Никитин неожиданно вскипел, словно его посадили на газовую горелку. Раньше он не был таким, а сейчас научился заводиться с полоборота. — Ты на каком стуле сидишь?

— Драном.

— И век хочешь на нем просидеть?

Лена не ответила, лишь с опаской покосилась на чуланчик, в котором спали дети: Никитин слишком громко говорил. Произнесла спокойно и холодно:

— Нет. Век сидеть на драном стуле не хочу. И не буду.

— Тогда зачем задаешь глупые вопросы? — в голосе Никитина возникло раздраженное дребезжанье, будто в глотку ему насыпали рубленого свинца, свинец трясся среди хрящей горла, вызывал у Никитина еще большее раздражение.

Лена вновь покосилась на дверь чуланчика, где спали дети.

— Тихо ты, дурак! — с прежним холодным спокойствием произнесла она. — Не ори!

По лицу Никитина побежали пятна, в глазах появилось бешенство. Он подошел к стулу, на котором сидела Лена, наклонился. Лена почувствовала, что от мужа несет сивушным духом, словно он выпил котелок самогонки.

— Повтори, кто я? — продребезжал Никитин, и Лена почувствовала, что от противного удушливого запаха ей сейчас сделается плохо.

— Ты чего пил? — неожиданно спросила она.

Никитин озадаченно выпрямился.

— Виски.

— А несет от тебя обыкновенной подъездной блевотиной.

Никитин вновь резко наклонился, навис над Леной. В глотке у него знакомо задребезжал свинец.

— Ты хочешь сказать, что я воняю блевотиной?

— Именно это я и сказала, — спокойно подтвердила Лена, приподнялась было на стуле, но Никитин больно и цепко схватил ее пальцами за плечо и резким движением усадил обратно на стул.

Та болезненно сморщилась и вновь сделала попытку подняться. Никитин вторично резким движением остановил ее. Стул жалобно заскрипел под нею, грозя развалиться.

— Сидеть! — глухим свинцовым голосом приказал ей Никитин, дохнул крутым сивушным духом.

Отступил на шаг в сторону, словно хотел получше рассмотреть ее. Лену было не узнать. Обычно смешливая, тугощекая, она сейчас увяла, сделалась печальной, маленькой, будто в ней угасла жизнь. Никитин, остывая, раздраженно пошевелил ртом и отступил от жены еще на шаг. Чуть не завалился на спину — под каблук попала детская игрушка, жалобно хрупнула.

— Эх, Никитин, Никитин, — с сожалением произнесла Лена. Помолчала. — А жизнь была так прекрасна.