Рулевой осторожно провел рукой по шее, поморщившись, извлек из нее острый треугольный осколок. Спокойный голос командира привел его в чувство.
Следом за рейкой, сорвавшейся с радиоантенны, на палубу грохнулась сама антенна, словно клещами перекушенная пулеметной очередью.
Мослаков скомандовал смену курса, и Ишков поспешно заложил руль влево. Чумазая, дурно коптящая небо ржавь «дагестанца» отплыла в сторону.
Срубленная антенна с грохотом заскакала по палубе, затем подпрыгнула в воздух и шлепнулась в море, за борт.
— Вот и остались мы без связи, — спокойно констатировал Мослаков.
— Я полагаю, не пропадем, товарищ капитан-лейтенант.
— То что не пропадем, — это точно, — подтвердил Мослаков, но уверенности в этих словах не было, в них была сокрыта какая-то усталость, обреченность, что-то горькое. Словно бы избавляясь от наваждения, Мослаков дернул головой, произнес бодро: — Не пропадем!
Сторожевик снова подправил курс и сейчас опять шел точно на солнце, словно бы хотел протаранить его. Из середины ржавого чрева вновь вымахнула фиолетовая струя. Мослаков закусил зубами нижнюю губу, пригнулся — показалось, что дымная струя эта идет прямо в лобовое стекло рубки, не прикрытое броней, он хотел скомандовать Ишкову: «Ложись!», но не скомандовал, промолчал, засек только краем глаза, что Ишков присел и без команды, шевельнул немо губами, собираясь сказать: «Молодец!», но и этого не сказал.
Горячая дымная струя с грохотом прошла над верхом рубки — будто трактор проскреб железными гусеницами по металлу, Мослакову даже почудилось, что струя обдала жаром. Он выругался, кинулся к тяжелой бронированной двери, похожей на люк, схватился за рукоять, отжимая ее вниз, и открыл дверь, — небольшая скорострельная пушка, укрепленная на палубе, находилась без присмотра, около нее не было никого из расчета, а место около орудия не должно быть пустым… Мослаков хотел кинуться к орудию, но не успел — его опередил мичман Балашов. Он ухватился рукой за край станины, на которой была укреплена пушка, лихорадочно заработал руками. Локти у Балашова оттопырились, будто птичьи крылья, и опали и опять оттопырились и опали.
— Иван Сергеевич, только не увлекайтесь! Пять выстрелов — и достаточно! — произнес Мослаков, стараясь быть спокойным. — Слышите, мичман?
Мичман досадливо отмахнулся от него, приник к окуляру пушки. Подача снарядов была автоматическая, стрелять из этой тонкоствольной пушки можно было, как из старого, тысячу раз описанного в литературе «эрликона», — очередями. Мослаков вернулся на свое место — во время боя он должен находиться в рубке, здесь его пост.
Мослаков снова потянул на себя рукоять ревуна. Грозный низкий звук, похожий на боевой крик огромного доисторического животного, пронесся над морем.
Мичман перестал вскидывать локти, сжался, превращаясь в маленького сухонького человечка, ствол пушки расцвел ярко, огнисто, во все стороны от него полетели куски затвердевшей краски, похожие на осколки, — из пушки этой давно уже не стреляли. Балашов сжался еще больше, словно бы часть его естества втянулась в орудие, в ствол, обратилась в выстрелы.
Пушка прогавкала шесть раз подряд, выкидывая на палубу аккуратные дымящиеся гильзы, — мичман на один выстрел перекрыл норму, отведенную ему капитан-лейтенантом, — после каждого выстрела сторожевик вдавливался в воду; в сторону сочного, страшного, совершенно неземного солнца унеслись шесть ярких голубовато-желтых шаров. Пять из них беспрепятственно проткнули огромную красную мишень и исчезли бесследно. Шестой шар вызвал обратную вспышку, из красного светила полезла дымная вата, полетело искорье, следом — рваные горящие куски пластика, и Мослаков закричал обрадованно:
— Попал, попал!
Краем глаза он заметил, что ржавые тихоходы-«дагестанцы» разворачиваются широким медленным веером, образовывая полукольцо, а из-под солнца идут быстроходные современные катера.
Мослаков закусил зубами нижнюю губу.
Вид у катеров был, как у акул, — хищный, зубастый, таким ничего не стоит, когда они в стае, сожрать сторожевик.
— Ну-ну, — спокойно сказал Мослаков, сдернул со шпенька фуражку, натянул ее на голову, губы у него дрогнули — похоже он все еще не верил, что какие-то ржавые короеды и их покровители-мафиози на расписных коробках-катерах могут напасть на боевой корабль, как и вообще напасть на человека в военной форме.
У нас ведь испокон веков исповедовалась некая святость в отношении защитников Родины, людей в погонах мы привыкли уважать — ведь если что, они грудью встанут, собою прикроют от врага родную землю, людей наших, — потому в народе всегда берегли, всегда лелеяли солдат.
Сторожевик шел прямо на солнце, на лохмотья дыма, вылезающие из его кровавой плоти. Сбоку, с катера-быстрохода, ударила по «семьсот одиннадцатому» пулеметная очередь. Свинец дробью прошелся по борту сторожевика.
Мослаков выругался, но курс не изменил.
Он понимал, что его предупреждают, предлагают свернуть в сторону, оставить в покое дымящийся измочаленный катер, и осознание того, что ему предлагают штуку удивительную, диктуют свою волю, вызвало прилив злости.
Мичман Балашов тем временем приподнялся над пушчонкой, глянул в ту сторону, откуда принеслась очередь, и вновь нырнул за щиток пушки. Проворно заработал руками, поворачивая ствол на простеньком, почти лишенном современных приспособлений станке. Локти у Балашова смешно вскидывались и опускались, но катер оказался быстрее мичмана и благополучно вышел из зоны досягаемости. Балашов не сумел достать его, лицо у него обиженно обвисло складками, потяжелело, будто у старой умной собаки, мичман неверяще покрутил головой, вновь приложился к окуляру — до катера, с которого пустили пулеметную струю, было не достать. Балашов с досадой махнул рукой и начал вертушкой возвращать ствол пушчонки на прежнее место.
Сзади что-то грохнуло. Мослаков высунулся из рубки, глянул назад — там, заметно отставая от сторожевика, шли три чумазых «дагестанца».
Через секунду стало ясно, что же грохнуло: в воду впереди сторожевика, кувыркаясь и зло, по-гусиному шипя, шлепнулась хвостатая граната, подняла дымный пенистый султан. Крупный осколок врезался в чайку и перерубил ее пополам.
По сторожевику били из гранатомета. Следом за первой гранатой принеслась вторая, также шлепнулась в кудрявый белесый след. Мослаков прижал ко рту «гуталиновую банку» громкоговорителя:
— Эй, на корме! Ответьте-ка нахалам!
Силы для того, чтобы достойно ответить, у сторожевика имелись — на корме стояла спаренная автоматическая пушка, много мощнее и современнее носовой, и стрелки имелись лихие… Мослаков дернул торчок ревуна, подал сигнал и вновь прижал к губам «гуталиновую банку»:
— Эй, на корме! Чего мешкаете?
Внутри у него появился некий болезненный, вызывающий крапивный зуд, азарт. Ему бы сейчас в городе, в Астрахани, находиться, с Иркой на базар бегать, сладкие ягоды есть, а не здесь быть… Скоро поспеет шелковица, она в Астрахани такая, что, говорят, без сахара и конфет можно пить чай — прозрачно-черные, забусенные туманом мягкие ягоды, похожие на ежевику, слаще варенья; впрочем, в Баку шелковица растет тоже. С нею тоже можно пить чай без сахара, беря по одной ягодке из кулька и кидая в рот. На рынке уже и дыни появились, от молодых яблок пахнет так вкусно, что на губах невольно возникает счастливая улыбка.
Сзади вновь послышался гулкий удар, воздух разрезал резкий разбойничий свист. Мослаков чуть присел — сделал это машинально, глянул на сжавшегося, посеревшего от напряжения рулевого и закричал бессвязно, глотая слова, стараясь заглушить собственным криком этот пронзительный, выворачивающий наизнанку звук:
— Ничего, парень! Ништяк! Прорвемся! Мы и не в таком супе бывали!
Судя по свисту, «дагестанцы» ударили из станкового гранатомета — того, что насквозь прожигает танк, — выволокли установку из трюма и ударили прямой наводкой по сторожевику.
— Клади штурвал вправо! — скомандовал Мослаков рулевому, не выдержав, подскочил к нему, резко крутанул деревянное, украшенное латунными заклепками колесо штурвала вправо, закряхтел, потом, когда рядом с рубкой воздух разрезал длинный рыжий хвост пламени, закрутил штурвал влево.
«Семьсот одиннадцатый» лег с одного борта на другой, задребезжал всеми своими швами и заклепками, по воде длинным хвостом расстелился дым, машина надорванно засипела — даже здесь, наверху, здорово чувствовалось, как ей трудно, — на палубе послышались крики. Рыжий хвост неторопливо описал дугу, коснулся воды, подпрыгнул вверх, щедро рассыпая светящиеся гроздья, потом снова плавно опустился к воде и опять дал лихого козла — раскаленная реактивная граната «пекла» на спокойной утренней воде «блины».
Через несколько минут в рубку, неловко качнувшись всем телом и согнувшись в поясе, заглянул Балашов. Мичман оглушенно покрутил головой, поковырял пальцем в ухе, словно бы пробовал выколупнуть оттуда неприятный звук, кхекнул, выбивая что-то из глотки, и произнес устало:
— Во второго «дагестанца» я все-таки попал, мачту ему срубил.
— Иван Сергеевич, родненький! — обрадованно воскликнул Мослаков, погладил мичмана по плечу. Было в этом жесте что-то мальчишеское, ободряющее, совсем некомандирское. — Вы молодец, Иван Сергеевич!
Потом Мослаков, хлопнув мичмана ладонью по плечу: «Я сейчас!», — выскочил из рубки. В лицо ему ударил кислый пороховой запах, заставил невольно зажмуриться, ноздри защипало. Мослаков, упрямо нагнув голову, будто двигался против ветра, прогрохотал ботинками по рифленому железному бортику на корму.
Пушка сиротливо шарила спаренными своими стволами, будто биноклем, по горизонту, около нее никого не было.
Хоть и считал Мослаков свой сторожевик полноценной боевой единицей, а укомплектован «семьсот одиннадцатый» был только наполовину.
Мослакову невольно сдавило горло — он любил армию и флот, любил парадную форму с изящными золотыми погонами, любил запах оружейного масла, любил четкую размеренность жизни, вогнанной в железные рамки уставов, любил свист встречного ветра, железом врубающегося в лицо, когда на полной скорости ходил на торпедном катере. Да что там говорить!